Тут же были названы фамилии. Послышалась команда выйти названным из строя. И наконец, печатая шаг, прибыла особая рота, и послышалась протяжная громкая команда:
— По красным бандитам, немецким шпионам, в назидание не раскаявшимся в своих заблуждениях… рота-а-а-а… Пли!
На снег повалились мильвенские рабочие, крестьяне из примильвенских деревень. Среди них не было большевиков и, кажется, даже не было осознавших предательство Вахтерова. Это были меньшевиствующие и эсерствующие обманутые люди, которым смерть помешала понять, как жестоко посмеялась над ними кучка отъявленных авантюристов.
После расстрела мильвенцев Вахтеров получил подброшенное ему письмо:
«Считай себя мертвым, гад и предатель».
Вскоре Вахтерова не стало в полку. Его откомандировали в распоряжение верховного командования. Все понимали, что ему теперь страшно было появиться перед строем. И еще страшнее оказаться в бою. Узнавай потом, чья пуля размозжила его затылок.
О Мильва, Мильва, как страшны заблуждения и как тяжка расплата за них твоих сынов.
II
После рождества Маврикий заболел неизвестно чем. Ни жара, ни озноба, а бред и слабость. Ночью за ним приходили и Манефа, и Юрка Вишневецкий, и сам Вахтеров. Его уже несколько раз расстреливал Митька Суровцев из Союза молодежи за то, что видел у него на руке повязку с надписью ОВС. Он жаловался:
— И там и тут я, дедушка Василий, преступник… А что я сделал? Разве я не хотел добра всем?
Тут Василий Адрианович, не споривший все это время, вставил несколько словечек:
— Кто, Мавруша, для всех слуга, тот всем враг… Ну да потом об этом, выздоравливай скорей.
Кукуев отпаивал больного сильными травами, и особенно настоем корня валерьяны. Старик нутром чувствовал, что самое лучшее лекарство для хворого и ничем не болеющего — это сон и покой. Поэтому по своему разумению и давал он успокаивающее сонное питье.
Здоровое дедовское наследство тоже помогло справиться с болезнью, которая неизвестно как называлась. Выздоравливающий стал выходить греться на солнышке, которое давно поворотило на лето. И здесь случались теплые дни. Зайцы отыграли весенние игры. Оживились зимующие здесь птицы. Как-никак скоро начнется перекочевка на север, в злачные кормом места.
А потом нежданно-негаданно прикатила на лыжах бабушка Дарья. В избушке совсем повеселело.
Белые, которые теперь назывались белыми, давно уже оставили Дымовку. Они, тесня красных, обещали взять и Казань и Вятку, а потом широким фронтом двинуться на Москву.
Дымовка снова стала глубинной лесной деревней, далекой от фронтов и большой жизни. При колчаковцах избрали старосту. Он и был властью. А какой, не знал и сам. Этих властей перебывало столько, что лучше не выяснять, кто за что. Быть бы живу.
Бояться старосты было нечего, потому что он сам боялся всех, как и единственный богатей Егор Тыловаев. Он и при белых не стукнул, не брякнул. Понимал, что чем длиннее у человека язык, тем короче его век.
В Дымовку отправились, когда в лесу поосел снег и лошадь могла с передышками дотянуть дровни до санной дороги.
Маврикий возвращался с Дарьей Семеновной на тех же широких охотничьих, обитых оленьей шкурой лыжах. Шли легко и дошли скоро. Совсем не тот лес перед началом весны. Сорока и та хочет выстрекотать что-то очень веселое.
Ну, а деревня не лес. Там и проталинки и талые воды, бегущие к рекам, чтобы поднять и прогнать с них лед.
Корова уцелела. Придуманная сибирская язва оберегла не одну ее — и многих других коров в Дымовке. Маврикий опять зажил в холе, как у тети Кати в зашеинском доме. Дунечка только пылинки не сдувала с ненаглядного троюродного братца. Две льняные косоворотки вышила она ему за зиму. Одну васильками, другую — ромашками. Бабушка Дарья одевала внука по деревенской моде. Штаны в сапоги, рубашка с витым шелковым пояском и фуражка с лаковым козырьком.
Очень боялась Дунечка, что вернется «головная болезнь». А ее и в помине не было, хотя всякий новый человек, появлявшийся на улице, пугал Маврикия. И поэтому Василий Адрианович вырыл под полом канавку из голбца. Чуть что, прыгай в подпол, ползком ползи по канавке в огород и — в лес. Старик Кукуев знал, что никакой и ниоткуда опасности ожидать нечего, но успокоить парня, показать ему, что во всех случаях жизни он в безопасности, было необходимо. И Маврикий радовался подземному ходу и даже дважды пробовал совершать побег через голбец. Видимо, остатки мании преследования сказывались и теперь.
Близилась последняя неделя поста, а за ней пасха. Сколько связано с этим праздником у Маврика и как он любит его, став безверным. Для него ничего не заключено в куличах, крашеных яйцах, сырной пасхе — еда, и все. Они милы, как нарядные обновки, веселые качели, песни, гулянья… Праздник, и все. Кажется, и для жителей Дымовки попить-поесть, попеть-поплясать тоже значит больше, чем все остальное.
Маврикию иногда кажется, что многие люди верят только потому, что боятся потерять праздничные обряды. А какой же обряд без того, ради кого его справляют. Вот и приходится не терять старого, не найдя новое.
В Дымовке немногим слышнее, что делается на белом свете, потому что иногда здесь появлялись газеты. Их раздобывали для курева. Японские сигаретки были дороги, поэтому курили самосад. Старики в трубках, а люди средних лет крутили цигарки, козьи ножки.
В одной из газет, название которой было искурено, описывалось, как красные оставили Мильву и как доблестные войска армий Колчака вошли в город. Назывались полки, командиры, описывалась встреча духовенством и верующими бесстрашных, непобедимых, верных отчизне сынов. Невольно вспомнились пресловутые отряды ОВС. Та же песня, только голос другой.
Раздумывая о горестях Мильвы, Маврикий не предполагал, что она так властно позовет его. Маврикий не знал, что так невыразимо велика его любовь к Мильвенскому заводу, где мила и дорога ему каждая улица, каждый переулок, односторонок, пустырь, набережная… Все отчаянно дорого его сердцу, и даже этот паршивый горбатый медведь, которого невозможно теперь переплавить в печи, потому что он прошлое Мильвы. Потому что он ее доподлинный памятник-ренегат, столько раз изменявший свою символику.
Милая плотина больше версты длиною. Пряничная деревянная кладбищенская церковка. Родные могилы. Чистая-пречистая Омутиха. Красавец пруд, то смеющийся тысячами солнечных зайчиков, то зеркально-грустный, то такой озорной и шипящий белыми гребнями, то безмолвная снежная равнина.
Дорог и мил слуху заводской свисток, который приезжие называют гудком. Он низкий и громкий. Он будит не пугая. Он зовет не требуя, а приглашая. Говорят, что тембр свистка искал и нашел хороший музыкант. Говорят, что в голосе свистка слышатся глухие, но чарующие звуки башкирского курая.
Как можно забыть Мертвую гору, с которой никогда, никогда нельзя досыта налюбоваться Мильвенским заводом? А мысы? А Каменные Соты? А заливы? А рябины, под которыми его окликнула Лера и разбудила в нем чувство, которое не усыпила Сонечка.
Но ведь Мильва не только дома, улицы и пруд. Мильва—это самая родная из всех родных тетечка Катечка. Это, конечно, и мама, и некоторые товарищи… Только, конечно, не Ильюша и Санчик. Их не разлюбил Маврикий, но у него нет к ним прежних чувств. Зато есть другие… А кто? Кажется, только Виктор Гоголев, он тоже ни за тех, ни за этих.
Маврикий должен побывать в Мильве. Он должен увидеть тетю Катю. Хотя бы на час. Он должен встретиться с Соней. Теперь они почти повенчаны. И он будет верен ей, хотя и думает, что не поторопилась ли она тогда.
Никакой фронт не преграждает теперь ему путь в Мильву. Добирайся до Камы, садись на пароход, и ты на этой же неделе там. Все так. Но в Мильве знают теперь точно, что не кто-то, а именно он взорвал стену и освободил арестованных коммунистов. Теперь не могут не знать. Зачем же Вишневецкий так искал его в Дымовке? И этот Вишневецкий наверняка жив. И встретить его в Мильве теперь это верная смерть.