Эмблема Синей птицы появилась на шляпах бывших гимназисток, иногда ее, вырезанную лобзиком из фанеры и покрашенную синей эмалью, прикалывали к ученическим фартукам.
Носил эмблему Синей птицы и Маврикий. На фуражке вместо значка. По этому поводу Ильюша Киршбаум сказал:
— Не завлекла бы тебя в дебри эта птица да не погубила бы там. Бросил бы ты эту буржуазную благотворительность…
— Не просвещал бы ты меня. Иль…
— А кто тебя будет просвещать, мелкая буржуазия? — задиристо спросил Ильюша. — Кто должен вести за собой молодежь, как не мы?
— Ну, знаешь, — раздраженно возразил Маврикий. — Не тебе водить нас. Не тебе диктатурить, ты ведь тоже не пролетарий, а сын кустаря-штемпелыцика, имевшего свою фирму.
— Как тебе не стыдно, Мавр? — возвысил голос Ильюша. — Ведь ты же знаешь, что мой отец был подпольщиком и его штемпельная мастерская была ширмой подпольной типографии. Но я не злопамятен. И если что, я всегда протяну тебе руку помощи…
— Я знаю, Иль. Но думаю, скорее тебе придется воспользоваться помощью моей руки, — ответил Маврикий и запел:
Мы дружной вереницей
Идем за Синей птицей…
Вахтеров, проповедуя мир, сеял раздоры. Дошло до того, что две молодежные организации Мильвы стали врагами. Были случаи стычек. Об этом знал Кулемин и остальные в комитете. Но вмешаться активно, закрыть Союз учащейся молодежи, запретить носить значок «Синяя птица» было невозможно. Это значило бы уронить себя в глазах многих мильвенцев.
Полюбив Геннадия Павловича, Толлин стал бывать в доме Тюриных, где вскоре оказался своим человеком. Там впервые Маврикий стал понимать, а потом любить музыку. Мирослав Томашек заставлял разговаривать рояль, исполняя Дворжака. Особенно его Десятый славянский танец. И музыка, существовавшая для Толлина только мелодическим сочетанием звуков, услаждающих слух, вдруг стала приобретать краски, затем выражать мысли и, наконец, рассказывать необыкновенные истории и рисовать невиданные картины.
Вслед за Дворжаком и Сметаной, которых, можно сказать, чуть не впервые привез в Мильву Томашек, он открыл для Маврикия, да и для других, гениального Чайковского. И Маврикий увидел, что музыка — это новый для него волшебный мир волшебного искусства, очарование которого невозможно объяснить, как и любовь.
В дом Тюриных Маврикий приходил обычно днем, в праздничные дни. Он там почти не бывал по вечерам, потому что там появлялся его отчим, как знакомый Вахтерова по казначейству и как отличный преферансист. Там за картами проводили время и другие мастера этой игры. Например, Игнатий Краснобаев. Захаживал сюда и провизор Аверкий Трофимович Мерцаев. Разумеется, Алякринский со своей Нинель были преобязательными шумными посетителями Тюриных. Карты, музыка, стряпня помогали этому дому быть нескучным, отрезанным от жизни островком.
XII
Новое все время оповещало о себе. Отменялись старые суды и возникали народные. Избираемые Советами. Уничтожались сословия, чины, звания, титулы. Устанавливалось гражданское равноправие.
Множество пересудов вызвало отделение церкви от государства и вместе с этим провозглашение свободы верований. Отец Петр, недавний законоучитель земской школы, выступил с проповедью, в которой провозглашал учение Христа социалистическим и на этом основании во всеуслышание молился о Советской власти и даровании ей победы над всеми посягающими на нее.
Отца Петра хотели расстричь. Протоиерей Калужников предложил ему оставить приход, но молящиеся, обожавшие своего на редкость демократичного попа, отправились к дому протоиерея с требованиями не трогать отца Петра.
Рухнули облигации военных займов. Купца Чуракова в этот день вынули из петли. Опять событие.
Предприятия, принадлежащие капиталистам, переходили в ведение государства. Мильвенский завод принадлежал казне, и он стал государственным после простого переименования, но на Урале и в Прикамье было немало заводов, фабрик, приисков, принадлежащих акционерным компаниям, товариществам, состоящим из частных лиц.
С приближением весны братья Непреловы чувствовали, что их земли, их ферму с мельницей, прудом, лесными угодьями отберут. Отберут и разделят омутихинские мужики и заставят Сидора вернуться в прежнюю избу. Не оставят же ему старый барский дом Тихомировых.
Плохо спится Сидору Петровичу. Невесело и Герасиму Петровичу улыбаться встречным, шутить с сослуживцами и приветливо раскланиваться с теми, кому хочется всех несчастий и скорой гибели.
А солнышко жарче и жарче. Нет надежд, что до весны что-то изменится. Напротив, большевики пока набирают силы. Тут и там возникают партийные ячейки.
Совет добился переименования поселка Мильвы в город. Городской комитет большевиков переехал в большой дом, отремонтированный за счет завода Турчанино-Турчаковским.
Штемпелыцик Киршбаум расширил типографию, принадлежавшую Халдееву, и редактирует газету «Рабочая Мильва». Газета многое разъясняет и ослабляет трудности, недовольство и помогает людям бороться с лишениями.
Мало надежд у Непреловых на лучшее. Готовясь к худшему, нужно кое-что продать, спрятать, чтобы не доставалось другим, если в самом деле начнут отбирать и делить землю.
Как жалко пруд, где до пятидесяти пар уток выводят утят. А чищеный лес, где по пояс растут травы, от которых коровы набавляют удои. А теплые помещения для коров с наклонным полом и желобом для стока. Ради чего они строились? Неужели ради того, чтобы их голытьба растащила по бревну?
А завод? На полном ходу молочный завод. Два больших сепаратора. Ледник для сливок. Бочки для сбивания масла. И какие бочки! А всякая прочая нужная снасть…
Сидору Петровичу хочется грохнуться на землю и завыть на всю округу, чтобы волкам и тем стало жалко его, вложившего всю душу, все силы в эту еще не ставшую на твердые ноги молочную, а впоследствии, может, и сыроваренную ферму. На что также прикармливается пленный австриец-сыродел и учит сыновей Сидора Петровича варить сыры на разный вкус.
И всему этому — аминь!
XIII
Веселая душа Васильевна-Кумыниха не унывала бы, наверно, и повстречавшись со своей смертью. Наверно бы, развеселив старую каргу, она уговорила бы ее повременить с уводом на тот свет бабушки, у которой столько внучек, еще не выданных замуж. А то, что всего вернее, — поднесла своей бы смертоньке ковш стоялого меда, и та — ни тпру ни ну. В голове светло, а ноги — по сто пудов каждая.
— Чесночком, Любонька, я своим девкам хлеб натираю. Защурят глаза и непросеянную аржанину, как вареную колбасу, едят. Хорошо. Надо бы Гиршу-Киршу в газетке пропечатать, как можно брюхо обманывать. В картошку я теперь гусиного или утиного сальца кроху добавляю. Тоже защурившись, как утятину с гусятиной едим. Главное, Любонька, — говорила она Любови Матвеевне Непреловой, — головы вешать не надо. Вешай теперь не вешай ее — солнышко все равно как ходило вокруг земли, так и будет ходить. Луна только разве другой раз с пути собьется. И что ты там ни колдуй, ни мудруй, а масленицу справлять надо. Все справлять будут. После масленицы хоть по миру пойдут, а настоящий мильвенский мастеровой человек без блинов-оладьев не останется. Мы два лишних хомута да старую сбрую на толчок снесли, а горшок масла купили. По локтям текчи оно нынче не будет, а блеск блину даст. И за то спасибо Артемию Кулемину да милому зятьюшке Васеньке Токмакову. Приехал из Питера бесповоротно партийным товарищем. Пронумерованным большевиком. С билетом. Не сочувствующим, как наш Яков, когда против, когда за, а полностью им свою душу отдал и «да здравствует…», что-то там такое во всю грудь синей краской наколол. Не все слова, какие ему нужно, на его грудь влезли. Остатние, Симка говорит, на животе ему моряк докалывал. Не высчитали буквы. Это бывает, Любонька, — не останавливаясь стрекотала Васильевна. — Если все посулы, которые совдепщики наши выдают, записывать самыми махонькими буковками на самой широкой Емельяновой спине, то Матушкину скоро бы штаны снимать довелось.