— Придётся открывать.
— Чемодан я уже сдала. Но, может, у Виолетты ещё есть. Это подруга.
— А ты не психуй, — посоветовал я. — Время есть: целых триста минут!
Анна принялась о чём-то думать. Даже прикрыла веки. Потом качнула головой:
— Тут какая-то ошибка. Ты тоже не беспокойся. Позвоню Виолетте: она сейчас в дороге на работу. А я пока пойду к собачке, да? Я её тут одной бабке сдала подержать.
— Твоя? Я про собачку. У тебя, спрашиваю, есть собачка?
— Шавка такая. Ну, шпиц просто. Грузин подарил. Я и ему, кстати, могу позвонить в Москву про лондонский номер. Ты не беспокойся. А я пойду, да?
Я молчал.
— Пойду, да? — ждала она.
— Иди, конечно, но… Я про шпица. Если ты его везёшь в Лондон, то напрасно: там очень долгий карантин. Не впустят. Я про шпица.
Анна совсем растерялась и стала беспомощно оглядываться по сторонам.
Окружающие осуждали меня теперь за суровость. В их числе — Маятник.
— Иди! — разрешил я и направился к крутящемуся выходу. — А я там покурю.
На воздухе, как я и подозревал, меня ждал давнишний вопрос.
Он был простой: Что теперь делать?
Действительно, я уже давно боялся всякого совпадения. Даже сходства. Между вещами, событиями, людьми. Чем более пунктирной виделась мне связь, чем короче чёрточки и длиннее ничто, пустота, — тем таинственней, то есть страшнее, эта связь, значит, и есть. Самой опасной является такая, которой нету. И опасна она как раз потому, что чревата пониманием.
Боюсь этого, видимо, не только я, поскольку не я придумал и спасение. Метафору. Умение не думать о вещи, сравнив её с другой. Умение преодолевать её, всякую, — даже такую, как время или место, — бегством в другую. Отвернувшись от понимания, пробуждаешь печаль, но её услаждает иллюзия сближения вещей в пунктирном, поверхностном, сходстве.
Если бы эта повесть была обо мне, я бы рассказывал и о другом вопросе, который — когда я вышел покурить — сдавил мне горло. Он был как раз непростой, поскольку пристал не к голове, а к сердцу, смутив его не смыслом своим, а сладкой своей печалью.
Вопрос был тот же: Что теперь делать?
Через много лет моего существования, после длинной его пустоты, заполненной обольстительным чувством обжитости, — возникает вдруг чёрточка. Сочинская красавица, пробудившая в памяти первые обольщения, — другие чёрточки, перебившие некогда другую пустоту.
Поскольку, впрочем, рассказываю не о себе, на оба вопроса я ответил легко: А делать нечего. И ничего не надо. Разве что отстраниться: уподобить происходящее прологу к любым другим длинным пустотам. Другим продолжительным ничто. И снова допустить его исчезновение в легкокрылой печали метафоры.
С этим заданием себе я вернулся в зал через другую крутящуюся дверь — в дальнем конце здания. Она, как я и подозревал, сразу же вкрутила меня там в бар, где я и осел на три часа, писательствуя и смело попивая абсент. Пусть даже другой писатель, успевший уже и умереть, Хемингуэй, предупреждал, что абсент порождает импотенцию.
25. Невозможно пресытиться привычкой
Анна настигла меня сама.
Сперва, правда, с телеэкрана.
Я с изумлением смотрел на неё в просвете между венценосными бутылками на полке и слушал о том, что любовь к яблокам указывает не только на трудолюбивость и практичность, но ещё и на консервативность, тогда как клубнику любят утончённые и элегантные. Виноград пожирают в основном люди скрытные, апельсины — лёгкие, арбуз — дотошные, грушу — мягкие и спокойные, а из овощей о деловитости больше всего свидетельствует тяга к картофелю и молодому луку.
После «молодого лука» Анна тронула меня за плечо и улыбнулась, когда я обернулся. Снова дохнув сиренью, она стала убеждать меня, что классификацию составили психологи, передача старая, и вместо лука следовало сказать «артишоки», но это — когда волнуешься — из сложных слов.
Потом она сказала пару простых про свою связь со «Здоровой едой» и присела за мой столик. Несмотря на ореховый цвет, глаза у неё были ярче света и словно изумлённые, а кожа на лице — тугая и гладкая, как у белой сливины. На щеке, однако, досыхала слеза, но Анна объяснила и это: прощается со шпицем.
За её спиной возникли немолодой тёмный мужчина с маленькой розовой женщиной, прижимавшей к груди крохотного же щенка. Но белого. Анна усадила их за наш столик и объяснила мне, что это её друзья, которым она и решила оставить свою шавку, поскольку в Британию её не впустят.
Немолодой мужчина сразу же пожаловался на Британию и, перейдя на английский, заявил мне, что Германия снисходительней. Потом потряс мне руку, выучил моё имя и назвал взамен два: Цфасман из сферы продовольственного снабжения и супружница Герта из Баварии. Герта — на языке подстрочников извинилась за характеристику, выданную Британии Цфасманом. Я объяснил, что родился как раз в Грузии, и она похвалила меня за то, что в отличие от Цфасмана на родину не рвусь.
Я запротестовал и заверил, что рвусь. Потому и оказался в Сочи. Был по делам в Турции, но оттуда решил залететь не только в Тбилиси, но и в братскую Абхазию, куда меня не впустили, но откуда в Москву легче всего вылететь из Сочи.
Анна гладила косматую шавку и говорила ей длинные фразы. Та моргала глазками, но не верила обещаниям и скулила.
Прикрыв вдруг пальцами густые волосы на носу, Цфасман шепнул мне на ухо, что у Анны исключительная душа и просил меня в меру сил заботиться о ней в Лондоне. И что — пусть Гибсон шотландец и работает в уважаемой корпорации — Цфасман питает жанровое недоверие к молодёжи. Не только к шотландской. Я рассердился на него за зоркое зрение и догадку, что к молодёжи причислить меня невозможно.
Цфасман предупредил ещё, будто предлагать Анне любую помощь следует настойчиво, ибо она стеснительна и щепетильна. Даже ему с Гертой позвонила проститься лишь полтора часа назад. Потом супруги облобызали всхлипнувшую Анну, распрощались и — под жалобный лай белого шпица — удалились.
Я дал Анне время просушить глаза и успокоиться. Она заказала рюмку портвейна, отпила и, всё ещё всхлипывая, сказала, что Виолетта — сука, поскольку отказалась приютить собаку, из-за чего и пришлось вызвать бабая с цюцей. Хотя они не такие уж близкие друзья.
На вопрос дала ли ей Виолетта другой лондонский номер Анна ответила, что у неё есть лишь номер факса и общий телефон Би-Би-Си. Но, рассердившись из-за шпица, Анна брать его не стала, тем более, что он, конечно, есть и у меня.
Я снова обиделся. И снова — в связи с моим возрастом. Анна, видимо, не сомневалась, что никакой бабай не способен с ней на капризность, — только молодой шотландский ясень. И что всякий бабай сочтёт за честь отвлечься на неё от всякой цюци.
Отхлебнув абсента и помножив свою обиду на уже принятое решение отстраниться от Анны, я объявил ей, что общий номер бесполезен, но у меня его нету. Нету ещё и желания разыскивать в Лондоне шотландца.
Есть другое: вернуться к абсенту и к рукописи, потому что я пишу важную повесть. Не о географических превратностях любви, а о главном справедливости и смерти. Насильственной. Насильственной справедливости и насильственной же смерти. И не о безответственном лондонце с жанровой фамилией Гибсон, а о трагической польской личности по фамилии Грабовски. Который, между прочим, так разочарован в жизни, что собирается убивать. И тем самым утверждать справедливость. Тем более — никого не любил и не любит. И уже не успеет. Ни в Нью-Йорке, ни в Лондоне, ни даже в Польше — нигде.
Анна слушала молча, словно ушла в глубины своей души. Или словно смотрела не на меня, а на Ленарда Коэна, сменившего её на экране среди бутылок и напевавшего грустную мелодию о том, будто
Everybody knows that the dice are loaded,
Everybody rolls with their fingers crossed,
Everybody knows that the war is over,
Everybody knows the good guys lost,
Everybody knows the fight was fixed
The poor stay poor, the rich get rich.
That's how it goes, еverybody knows…