После паузы Вайсман сказал, что в зале им делать нечего, что он презирает мир, который погибает от глупости и измен, и велел Анне ехать с ним в гостиницу.
Речь Вайсмана Анна излагала мне сумбурнее и пространней. Не только потому, что таковой, видимо, речь и была. Анна хотела объяснить своё состояние после такой речи.
Так и не смогла. Добавила лишь, что когда наконец Вайсман обозвал её «такой же тупой» и вернулся в зал, она презирала мир сама.
Потом, допив свою рюмку и собравшись уходить, Анна почувствовала себя голой, как на снимках. Ей захотелось вернуться в тесноту собственного тела, свернуться там в комочек, которым когда-то была, и ждать пока её кто-нибудь не пожалеет и опять не родит — но как-то лучше. Как пожалел бы отец. Или как жалел Богдан. Пока перестал.
Ещё позже, в ожидании автобуса на аллее, перекрытой кронами лип, она отошла и от этого чувства. Догадалась, что не так уж всё на свете опасно. А люди вокруг не такие дурные. Просто она — красивая девушка, а красоту все принимают за силу. И поскольку Анна кажется им сильной, они её… Не обижают, нет. Просто всячески стараются, чтобы она поделилась с ними своею силой.
Анна пыталась описать эту догадку и другими словами, чтобы я понял почему наконец к ней вернулось тогда утреннее предчувствие радости.
21. У души нечёткое зрение
Хотя он подрулил к ней на жигулёнке, говорил по-русски и назвался русским же именем Алик, — был даже не англичанином, а шотландцем.
Анне казалось, будто Шотландия иностранней Англии. Я объяснил, что, наоборот, англичанин более дисциплинирован. Если перед прилавком с шотландскими юбками никого, конечно, не окажется, англичанин и тогда станет в очередь.
Алик, ответила она, юбку не носил. Надел её в шутку лишь раз — на банкет в честь закрытия фестиваля. Да и то не шотландскую, а Виолеттину. Смотрелся, кстати, ещё более мужественно. Вайсман даже напился и стал приставать к Виолетте.
Фамилия у Алика была не русская — Гибсон, но Анна заверила меня, что тот Гибсон, голливудский красавец, не годится Алику в подмётки. Но тоже, видимо, шотландский патриот — иначе не сыграл бы в «Храбром Сердце» героя войны за свободу от Англии, хотя Шотландия значительно отставала от неё и в промышленности и в сельском хозяйстве.
Во-первых, Алик выше того Гибсона. Во-вторых, глаза у Алика не просто синие, как у того Гибсона, а синие с зелёным, — и рассмеялась: как шотландская юбка. В-третьих, от Алика исходит какой-то незнакомый, но вкуснейший аромат, а тот Гибсон неизвестно ещё чем пахнет. Но главное не в этом. Главное, что ей очень нравится его разговорная манера: слова он сбрасывает с губ небрежно и все они у него получаются круглые.
Этим он её, оказывается, сразу и завоевал. Тормозит у остановки, выходит из машины — высокий, как Богдан, но похожий не на сову, а на коршуна с золотой шевелюрой, — и, словно семечки, гонит из-под правого усища набившиеся за щекой слова. А они падают на асфальт липовой аллеи и подпрыгивают. Как мячики.
На самом деле Анну подкупило их содержание. Я, мол, сидел в том же баре и увидел, что продюсер Вайсман свинья. Не потому, что потный, а потому, что с красавицами из «Плейбоя» мужчины обращаются хуже, чем с уродками из Оксфорда. И я, мол, сразу захотел вас защитить. Но сперва — подвести на машине.
Из-за внезапной аритмии сердца Анна уселась в жигуль молча.
По дороге Гибсон — помимо прочего — поведал ей, что работает корреспондентом в московском бюро Би-би-си, но приехал сейчас из Севастополя, где готовил репортаж о разделе флота. Сказал ещё, что Маркс не зря задумался об эксплуатации именно в Англии: хотя срок работы в России у Гибсона истёк, Лондон велел ему из Крыма направиться сюда для репортажа о фестивале. Зная опять же, что его — в принципе, писателя — интересуют не события, а люди.
В отличие от Лондона, Заза, московский оператор, с которым Гибсон постоянно сотрудничает, ориентирован как раз не на историю, а на человека. Не пропускает ни одного «Плейбоя». Как только Анна появилась в баре, Заза встрепенулся и шепнул ему, что вот, мол, пожалуйста: сама Анюта Хмельницкая! И выбрал из походной сумки с телекамерой журнал с сиреневой обложкой.
Хотя Гибсон — пока сидел в баре — внимательно просмотрел весь материал об Анне, он ещё раньше, как только взглянул на неё, понял, что его сочинский сюжет будет не о фестивале и звёздах, а о Хмельницкой!
Этих звёзд всё равно никто в Британии не знает, а с Анной хотел бы встретиться всякий, ибо всякий любит либо «Плейбой», либо великие русские романы. А некоторые — и то и другое. Заза, например. Но он из Грузии.
Анна хотела спросить «про другое», про великие романы, но Гибсон ответил сам. С ними, оказывается, роднят Анну мерцающие искры, залетевшие в её глаза из души Наташи Ростовой или — такое же, кстати, имя! — Анны Карениной! Залетевшие, но не погасшие в этих глазах — ибо поддувает их изнутри её собственная душа. Душа Анны Хмельницкой! Indeed!
Молодец и фотограф: понял, что её немыслимое тело надо снимать как раз без фокуса — взглянуть на него глазами души. У которой, как принято считать, нечёткое зрение. И слава богу, ибо чёткое разделяет мир на отдельные вещи, тогда как в прищуренном мир сливается воедино. Каковой он, indeed, и есть! Но это — особая тема!
Анна прищурилась. Indeed: и Гибсон с золотой шевелюрой, и плакучая липа с повисшей кроной за стеклом на аллее, и подвыпивший курортник, цеплявшийся для равновесия за самого себя, всё вошло друг в друга и слилось воедино. И не потому, что подвыпила она сама, а потому что — такое у души зрение. Но это тоже — особая тема!
Потом Гибсон сказал Анне, что её тело, как и глаза, внушают ему кроме радости тихую печаль. Подобно великой литературе! И опять — indeed!
Вместо того, чтобы спросить — а отчего печаль? — Анна перестала щуриться, и мир в ветровом стекле жигулёнка снова обрёл паршивую чёткость.
Анна пальцем повелела Гибсону свернуть влево, но он понял не только это. Догадался ещё и ответить, что её тело внушает ему печаль по простейшей причине: люди мечутся по свету и по жизни, пытаясь спастись в одиночку, но не догадываются о невозможности этой задачи. Ибо всё со всем связано! Indeed, indeed!
Анна всё время порывалась сказать что-нибудь и сама, но каждый раз воздуха хватало ей лишь для дыхания. Всё, что говорил шотландец, казалось ей предельно правильным, но даже если бы всё было наоборот, она уже знала, что предчувствие радости её не обмануло.
Знала и то, что Гибсон — после Богдана — первый мужчина, с которым ей не страшно проснуться утром в постели.
22. Красивые люди мыслят иначе
Ни следующим утром, ни потом — через месяц, два, три — у Анны уже не было того постоянно саднившего ощущения, что вот надо снова прожить весь сегодняшний день в ожидании чего-то неизвестного, но недостающего. Она уже чувствовала себя по-хорошему свободной от беспокойства этого ожидания и радовалась тихому, но сладкому недоумению от своей доверчивости к пришедшему празднику.
Недоумевала, впрочем, Анна и от того, что, несмотря на дотоле незнакомое ей чувство постоянного воодушевления, перед самым сном, за уже сомкнутые веки, к ней по-прежнему возвращались рентгеновая темень и — по другую сторону забора, на ялтинском берегу — утреннее солнце, позлатившее длинные волосы одинокого басиста. Такие же, как у Гибсона. Что, собственно, и вызывало у неё недоумение, хотя разобраться в нём она она не только не могла, но и не желала.
Гибсон пробыл в Сочи две недели — и улетел в Москву лишь за сутки до истечения срока визы. Повторял ей изо дня в день, что счастлив, ибо она самая красивая девушка на свете, и что он даже боится надоесть ей своим восторгом, но она отвечала, будто такого не может быть и будто её счастье не в красоте, а в счастье.
Ему нравились эти слова — и он каждый раз хохотал, целовал Анну в губы ещё вкуснее, распивал с ней вечерами вино в ресторане и твердил, что пусть даже ничто на свете ни с чем не связано, его судьбу уже никак не оторвать от её.