Строки из стихотворения были использованы в оформлении кафе «Стойло Пегаса». «По стенам роспись художника Якулова и стихотворные лозунги имажинистов. С одной из стен бросались в глаза золотые завитки волос и неестественно искаженное левыми уклонами живописца лицо Есенина в надписях: „Плюйся, ветер, охапками листьев“», — вспоминает И.И.Старцев (Восп., 1, 409).
Стихотворение вызвало большое внимание критики, почти в каждой статье после 1920 г., посвященной творчеству Есенина, в той или иной мере оно затрагивалось. Правда, значительная часть критиков сводила его к автохарактеристике поэта. Это можно видеть, например, в статьях Са-на «Имажинизм» (газ. «Руль», Берлин, 1921, 11 сентября, № 249), А.Ветлугина «Нежная болезнь» (Нак., 1922, 4 июня, № 57, Лит. прил. № 6) и др. П.С.Коган считал, что в душе Есенина «сталкиваются и бурлят разнородные чувства и настроения, возникшие в сердце деревенской Руси перед лицом революции. В глубине России не только горят кроткие лампады и шепчутся тихие молитвы, но это одновременно и „буйственная Русь“. И сам певец этой Руси не только смиренный инок. Его одолевают мятежные силы, душа жаждет битвы. И видя, как идут по дороге в Сибирь люди в кандалах, он чувствует в себе безудержную удаль и „нежит мечту“, что и он кого-нибудь зарежет „под осенний свист“: „Бродит черная жуть по холмам…“…Есенин этой мужицкой бунтующей России так же близок, как и России кроткой, смиренной. В нем живет „задор прежней вправки деревенского озорника“. Он — „разбойник и хам и по крови степной конокрад“» (Кр. новь, 1922, № 3, май, с. 254–259). Напротив, В.П.Правдухин отмечал: «Сам Есенин мало-помалу меняет свои деревенские одежды. Порой его не узнать… Хоть он по-прежнему вещает:
Русь моя, деревянная Русь!
Я один твой певец и глашатый,
но ему уже не веришь. Чувствуется, что он безнадежно (быть может, благодетельно для его будущего?) ранен изломами и изысками города, и пока еще внутренне неокрепший, он, не нащупав новых ценностей, лишь потерял свою наивную, первичную певучесть, которая чаровала и нежила нас раньше в нем» (журн. «Сибирские огни», Новониколаевск, 1922, № 2, май, с. 141). Сходные суждения высказывал Н.М.Тарабукин, считавший, что в стихотворении «отразилась анархическая психология деклассированного полуинтеллигента» (журн. «Горн», М., 1923, № 8, с. 225).
Гораздо глубже оценил эти вещи Есенина журнал «Новая русская книга», организовавший своеобразную дискуссию вокруг сборников «Трерядница» и «Исповедь хулигана», в которой приняли участие А.Н. Толстой и И.Г. Эренбург. А.Н. Толстой расценил образ хулигана в стихах Есенина как литературную маску, и притом не очень удачную. Он писал: «…судьба судила ему родиться в наши дни, живет он в Москве, в годы сатанинского искушения, метафизического престидижитаторства, среди мерзлых луж крови и гниющих трупов, среди граммофонов, орущих на площадях проклятия, среди вшей, тухлой капусты и лихорадочного бреда о стеклянно-бетонных городах, вращающихся башнях Татлина и электрофикации земного шара.
Единый от малых сих искушен. Обольщенный, обманутый, раздробленный душевно, Есенин ищет в себе этой новорожденной мировой правды, ищет в себе подхода, бунта, разинщины.
Только сам я разбойник и хам
И по крови степной конокрад.
Милый, талантливый Есенин, никогда сроду не были вы конокрадом и не стаивали с кистенем в голубой степи <…> Милый Есенин, не хваС.А. Те… Вас обманули, что луна — контрреволюционна… А „хулиганы“, скифы, вращающиеся башни и поэзобетоны превратились уже просто в уездный эстетизм» (журн. «Новая русская книга», Берлин, 1922, № 1, январь, с. 16–17). А.Н.Толстому отвечал И.Г.Эренбург: «Только в годы революции мог родиться поэт — Есенин. В ее пламенах немеют обыватели и фениксом дивных словес восС.А. Т испепеленные поэты. Русская деревня, похерившая Бога и хранящая, как зеницу ока, храм, схватившая свободу и спрятавшая ее вместе с керенками в сундучок, ревет и стонет в этих книгах. <…> когда же вы поймете, церемонные весталки российской словесности, что самогонкой разгула, раздора, любви и горя захлебнулся Есенин? Что „хулиган“ — не „апаш“ из костюмерной на ваших былых bal-masqué, а огненное лицо, глядящее из калужских или рязанских рощиц? Страшное лицо, страшные книги. Об этом оскале говорил в трепете Горький и о нем писал в предсмертном письме Блок: „Гугнивая, чумазая и страшная Россия слопала меня, как чушка своего поросенка“. Но „любовь все покрывает“, и такие слова находит Есенин для этой „гугнивой“, что, страшась, тянешься к ней, ненавидя — любишь. И здесь мы подходим к преображению поэта. Кончается быт, даты, деревня, даже Россия — оС.А. Тся только жертвенная любовь и Глагол. Ведь Есенин не только деревенский или русский поэт, он еще поэт:
Засосал меня песенный плен,
Обречен я на каторге чувств
Вертеть жернова поэм.
И в этом „песенном плену“ он понял — „зачем?“ — зачем и самогонка, и железный гость, и грустный Есенин на вечере в Политехническом музее. <…> „Звериных стихов моих грусть“ — говорит Есенин. Да, но есть мгновение, когда зверь возревновавший становится Богом» (там же, с. 17–18; вырезка в тетради, где Есенин собирал материалы о себе, ГЛМ). Возможно, именно под впечатлением от этих рецензий и откликов аудитории на его публичные выступления в Берлине в мае 1922 г. Есенин дал стихотворению заглавие «Хулиган», хотя до этого оно печаталось без заголовка.
В последующие годы стихотворение анализировалось критикой, как правило, во взаимосвязи со стихами «Москвы кабацкой». Одним из первых пошел по этому пути А.К.Воронский: «Особо следует остановиться на опоэтизировании хулиганства, — писал он. — Вопрос этот приобретает сейчас особо острый характер. О своем хулиганстве поэт говорит давно, не переставая, с юношеских лет. Эта тема наиболее постоянная для Есенина. „Бродит черная жуть по холмам…“ <…> Как-то казалось ему, что развернувшаяся борьба со злым ворогом открывает вновь истлевшие страницы мужицкой повольщины, пугачевщины, обещает мужицкую „Инонию“ без железного гостя. Когда поэт увидел, что ошибся, он отдался ресторанному хулиганству и в чаду его открыл, что Москва — кабацкая» (Кр. новь, 1924, № 1, январь-февраль, с. 283–284). Сходные мысли высказывали в своих статьях и рецензиях И.Н.Розанов (журн. «Народный учитель», М., 1925, № 2, февраль, с. 112–115), Ф.А.Жиц (Кр. новь, 1925, № 2, февраль, с. 282–283), В.А.Красильников (ПиР, 1925, № 7, октябрь-ноябрь, с. 112–127) и др.
Другой генезис этих тем у Есенина видел И.М.Машбиц-Веров: «Есенин спорит с ветром в хулиганстве, уверяет, что не будь он поэтом, „то, наверное, был мошенник и вор“, считает самым подходящим для себя занятием „в ночь, в голубой степи где-нибудь с кистенем стоять“… и т. д. Однако скоро оказывается, что все это — только „страшные слова“. „Хулиган“ фактически делает безобидные вещи <…> Здесь просто теперь уже не принятое, но недавно сравнительно, приблизительно до 1915 г., бывшее в очень большой моде, своеобразное богемно-поэтическое самохвальство хулиганством, пьянством, развратом и так далее. Все старые поэты, пережившие декаданс, символизм, своевременно прошли через этот период. И если даже считать, что Маяковский с некоторым основанием называл себя „апашем“ и поэтом „провалившихся носов“, то не надо забывать, что „светлый инок“ и „нежнейший рыцарь Прекрасной Дамы“ — поэт Александр Блок — тоже не раз рекомендовал себя словами вроде: „Я сам позорный и продажный с кругами синими у глаз…“<+> Есенин, таким образом, только с некоторым опозданием (в 1920-24 годах) продолжал моду декаданса» (журн. «Октябрь», М., 1925, № 2, февраль, с. 142).
«Все живое особой метой…» (с. 155). — Нак., 1922, 14 мая, № 40 (Лит. прил. № 3); Кр. новь, 1922, № 3, май-июнь, с. 84; И22; Грж.; Ст. ск.; Кр. нива, 1923, № 41, 14 октября, с. 19; М. каб.; Ст24; Б. сит.; И25.