Маме Вадик уже намеревался написать, но папе? После этого разговора мальчик стал чаще думать об отце. Но можно ли писать родителям, если он решил не возвращаться к ним? «Разве хорошо, когда человек не умеет сдержать свое слово? Другое дело, взять его обратно, а как это сделать?»
Однажды, когда дядя Миша, прикрыв лицо газетой, дремал, Вадик лежал и думал: «Завтра дядя Миша выпишется и без него будет скучно».
В это время вошла дежурная санитарка с новенькой корзинкой и запиской. Она оглядела палату и спросила:
– Кто тут Вадик Саянов? Получай передачу.
Вадик так растерялся, что не мог ответить.
– Нет у нас Саянова – отозвался больной с дальней койки.
– Как это нет! – откинув газету, сказал дядя Миша. – Ты чего же не отвечаешь, Вадик?
– Да это же Петя, – возразила санитарка.
Известие, что «Петя» вовсе не Петя, a Baдик, и что ему поступила передача, вызвало не столько удивление, сколько радость. И каждый, кто мог передвигаться, старался подойти взглянуть, не изменился ли человек от нового имени. И, действительно, мальчик сразу стал другим. Правда, когда он развернул записку, его глаза наполнились слезами, но он поспешно смахнул их рукавом.
Слово «мама» Вадик прочел раньше других слов, хотя оно стояло в конце.
– Я хочу к маме! – сказал он, как маленький, и соскочил с кровати.
– Нет, Вадик, к маме тебя не пустят, – остановил его дядя Миша.
Мальчик пытался возразить. Он окликнул санитарку и просил позволить ему пойти к маме, но она ответила: «Пока ты у нас слабенький, нельзя тебе, сыночек, свидание разрешать».
– Вот тебе, Вадик, карандаш, напиши записку, – предложил дядя Миша.
Вадик послушался. Он подсел к тумбочке и дрожащей от слабости рукой неровными прыгающими буквами вывел: «Мамочка, хорошая моя! Как ты узнала, что я здесь?»…
Через несколько дней Вадик получил сразу три письма. Больше всех ему понравилось Слав-кино. Он читал это письмо и смеялся так, что больные из других палат приходили смотреть на него.
Вот что писал Слава:
«Вадька!
Как тебе не надоело болеть! Без тебя газету рисует Федька Пасталов, и все у него шиворот-навыворот получается. Первую изуродовал. Хвалился: «Нарисую, как после войны наши города восстанавливаются», и нарисовал: трамвай на утюг похожий, завод, что скворечница, а монтеры на столбах – жуки четвероногие. А новогоднюю испохабил! Деда мороза в лапти нарядил! Еще хоть бы лапти как лапти, а то, как две корзины, в которых виноград на базаре продают. А пока мы деду-морозу валенки подрисовали, Игорь Величко нас в новогодней на всю школу опозорил. Представляешь: лапоть-сани, в упряжке три пары, скачущие в разные стороны, от коренной вожжи, а кучером – я. В левой руке у меня вожжа петлей, а в правой – кол с хвостиком, погоняй, значит. А позади меня Федька. Борода у него, как у Черномора, по земле тянется, в руках утюг с колесами да скворечница, куда по палке два жука ползут, а позади Федьки – Ленька с почтовым ящиком, где написано: «7-й „В“ Редколлегия». А помнишь, какие у нас раньше газеты выходили? Хоть бы ты ко Дню Красной Армии приехал! В общем, Вадька, привет тебе от редколлегии и от всего класса. Славка».
Мать теперь к Вадику ходила ежедневно и каждый день он ждал, что ему позволят с ней встретиться. Как-то под вечер явилась санитарка с теплым халатом и подойдя к его кровати, сказала: «Иди к маме».
Мать ждала его в комнате, где дежурят медсестры. На ней белый халат, как у врачей. Она поднялась навстречу сыну радостная, счастливая, а он думал, расплачется. Он и за себя боялся, но сумел сдержаться. Он обнял маму крепко-крепко и поцеловал. А когда они сели в сторонку, Вадик достал свои письма.
– Посмотри, мамочка, что у меня есть! Вот это от Варвары Трофимовны, – показал он письмо в синем конверте, это – от пионервожатой, а это, – он даже вынул из конверта, – от Славки! Почитай, что он пишет.
Мальчик жадно следил за матерью, когда она читала Славкино письмо, а увидев улыбку на ее лице, засиял от счастья.
– Все зовут: «Приезжай скорей!» Откуда они только узнали, что я болею?
Они сидели долго, и Вадик никак не хотел отпускать маму. Он, как маленький, держал ее руки, прижимался своим телом к плечу и все расспрашивал, расспрашивал…
– Мамочка, а папа дома? – поинтересовался сын нерешительно, когда мать собиралась уходить.
– Он в плавании.
– А разве у вас там зимы еще нет?
– Зима есть, но корабли ходят, – неуверенно ответила мать и заспешила, чтобы уйти.
– А папа знает, что я убежал?
– Конечно, знает, только приехать к тебе не может.
Мария Андреевна поняла, что Вадик обо всем догадывается, но пока говорить с ним об отце не хотела.
37
Своим неожиданным появлением Второва и обрадовала и удивила Истомина. Вскочив, с неприсущей ему легкостью, он шумно отодвинул стул, и пошел ей навстречу.
– Наконец-то, наконец! – заговорил он радостно, прикасаясь к протянутой руке и, как прежде, желая поцеловать. Но Второва так быстро и необидно убрала руку, что ему даже не пришло в голову, что сделано это намеренно.
Она была в шинели, в форменной ушанке и черных кожаных сапожках: на дворе стояла сырая и холодная погода.
– Людмила Георгиевна, снимите шинель, у меня тепло, – предложил Истомин.
– Нет, Александр Емельянович, я не надолго.
Она, казалось, приготовилась к деловому короткому разговору и ждала, когда майор займет свое место за столом. А он, как нарочно, стоял среди комнаты и смотрел на нее с доброй улыбкой нестрогого отца.
– Как вы могли, Людмила Георгиевна, даже не позвонить вашему старому другу – ни разу за целый месяц, – сказал он, усаживаясь.
Этот грустный упрек вырвался случайно. Придавая голосу бодрые интонации, Истомин вдруг заговорил о художественном коллективе Дома офицеров.
– Вы, конечно, вернулись из Москвы с запасом новых песен! Вас так давно ждут все.
– Не до песен мне, Александр Емельянович!
Второва испытующе посмотрела на майора. В желтоватой глубине его глаз она заметила тревогу и готовность помочь.
– Что с вами, друг мой?
– Вы все знаете, Александр Емельянович, и если вы не перестали еще меня уважать, помогите мне.
– Людмила Георгиевна, да разве есть на свете другая женщина, которую я уважал бы больше, чем вас?
Истомину хотелось сказать еще что-то, но он вовремя взглянул на Второву. Людмила Георгиевна была утомлена и расстроена, взгляд ее сосредоточился на мокрых перчатках, она старательно выправляла их пальчик к пальчику. На лбу из-за опустившейся легкой прядки волос виднелись собиравшиеся неглубокие морщинки.
– Я достойна осуждения, Александр Емельянович… Честные люди так не поступают…
– Я не вправе ждать вашего признания, но неужели Саянов в этом виноват меньше?
– Теперь не время взвешивать, чьей вины здесь больше. Но это еще можно исправить, и уверьте меня, что так надо! Мне очень дорого каждое ваше слово! При слове «надо» лицо ее выражало такое душевное напряжение, что оно передалось Истомину.
– Как я хотел вас уберечь от этого! – вырвалось у него неожиданно. Второва даже испугалась. – Да-да! – продолжал он. – Я видел, что Саянов становится на вашем пути и, может быть, раньше, чем вы сами это заметили. Я был уверен, что он не принесет вам счастья. Там семья, а семья, друг мой, много значит!
– Я уже поняла, Александр Емельянович, что она значит!
– Я хотел помочь раньше и, должен признаться? виноват перед вами…
– В чем, Александр Емельянович?
– Нельзя вам было уезжать тогда. Ваше чувство серьезно… Ведь это я уговорил Солдатова послать вас на курсы.
Он замолчал и пристально посмотрел ей в глаза. Людмила Георгиевна уже не избегала его взгляда.
– Я буду вам вдвойне благодарна, Александр Емельянович, если вы поможете мне и теперь уехать. Я должна перевестись отсюда совсем. Куда угодно: в любой порт, на любой корабль, лишь бы скорее.