Он отворил дверь, как учтивый кавалер, а она проскользнула мимо него, запрятав обе руки в муфту, и исчезла в темноте по ту сторону двери.
Маргарита наклонилась и подняла с пола камелию, которую неосторожно выронил Герберт, распахивая шубу. Молча подала она ему цветок.
– Ее чуть не раздавили, – сказал он с сожалением, поднося цветок к лампе и рассматривая его. – Мне было бы очень жаль. Эта камелия так же прекрасна, свежа и блестяща, как та, которая ее мне дала, – не правда ли, Маргарита?
Она молча отвернулась к окну, в которое уже нетерпеливо стучала бабушка снаружи, а он сунул красный цветок в карман на груди, как когда-то белую розу, и, пожав на прощание руку отцу, тоже вышел из комнаты.
Глава двадцать первая
Когда завещание было вскрыто, многие фабричные, которым было отказано от места, испытали горькое разочарование. Бумага эта была написана очень давно. Через несколько лет после своей женитьбы Лампрехт упал вместе с лошадью, врачи не могли скрыть от него и от его домашних, что жизнь его находится в опасности, и он пожелал сделать последние распоряжения.
При сегодняшнем вскрытии оказалось, что документ был составлен необыкновенно коротко. Единственной наследницей всего назначалась ныне покойная госпожа Фанни, причем торговое дело должно было быть продано, так как тогда еще не было наследника мужского пола. Рейнгольд родился только год спустя. Этот пункт потерял теперь силу и оба наследника – Маргарита и Рейнгольд – вступили в свои неограниченные естественные права.
После вскрытия завещания Маргарита тотчас вернулась в Дамбах – она была все еще нужна дедушке, а Рейнгольд сел за свою конторку, потер холодные руки и строго, мрачно, как всегда, посмотрел на занятых работой служащих. Выражение его лица не переменилось – он был уверен, что завещание ни на йоту не ущемит присвоенных им прав. И писцы беспокойно и с тайным ужасом косились на неутомимого, похожего на мертвеца, юношу, который теперь по полному праву сидел на месте прежнего хозяина и от которого они полностью зависели.
В четыре часа пополудни, когда ландрат только что вернулся домой, а советница торговалась за курицу с какой-то торговкой, вдруг вошел живописец Ленц и с боязливой поспешностью подошел к старой даме. Он был весь в черном, и его всегда спокойное, приветливое лицо было необычно серьезно и выражало внутреннее волнение.
Он спросил, дома ли ландрат, старуха указала ему на кабинет и проводила испытующим взглядом, пока он скромно постучавшись, не скрылся в комнате сына. Старик, видимо, был расстроен, точно на душе его лежала какая-то тяжесть.
Она поскорее отпустила торговку и пошла в свою комнату. Оттуда ей было слышно, как громко и не переставая, говорил Ленц, точно рассказывал о каком-то происшествии.
Старик всегда был для нее отталкивающей личностью, она не могла забыть, что его дочь Бланка стоила ей многих бессонных ночей. Что ему было нужно? Не пришел ли он просить ландрата замолвить за него словечко Рейнгольду, чтобы его не лишали хлеба и крова? Этого нельзя было допустить.
Советница, как всем было известно, была в высшей степени чувствительная, благовоспитанная дама, и кто решился бы утверждать, что ее маленькое ушко иногда приходит в соприкосновение с дверью сына, мог быть со всей уверенностью назван злым клеветником. Однако теперь она действительно стояла, вся вытянувшись, на цыпочках около двери и слушала, пока, наконец, не отскочила как подстреленная, страшно побледнев. Но через минуту она распахнула дверь и очутилась в комнате сына.
– Не будете ли вы так добры, Ленц, повторить мне в лицо то, что вы только что рассказывали? – сказала она старику повелительным, резким голосом, из которого исчезли все мягкие ноты.
– Конечно, госпожа советница! – отвечал Ленц скромно, но твердо, кланяясь ей. – От слова до слова повторю я вам мое объяснение. Покойный коммерции советник Лампрехт был моим зятем – моя дочь Бланка была его законной женой.
Советница разразилась истерическим смехом.
– До Масленицы еще далеко, мой милый, приберегите до того времени ваши плоские шутки! – воскликнула она с уничтожающей иронией, презрительно поворачиваясь к старику спиной.
– Мама, я попрошу тебя вернуться в твою комнату! – сказал ландрат, подавая ей руку, чтобы вывести. Он тоже был бледен как мел, и лицо его выражало глубокое волнение.
Она отстранила его с негодованием.
– Будь это служебное дело, ты имел бы право удалить меня из твоего кабинета, здесь же ловко придуманное мошенничество, имеющее целью опозорить наше семейство.
– Опозорить? – повторил дрожащим от негодования голосом старый художник. – Если бы моя Бланка была дочерью мошенника или вора, я должен бы молча перенести тяжкое оскорбление, но теперь не могу позволить подобных выражений. Я сам сын значительного государственного чиновника, имя которого было всеми уважаемо, моя жена происходит из знатной, хотя и обедневшей семьи, и мы оба совершенно беспорочно прожили жизнь, на нашем имени нет ни малейшего пятна. Правда, меня преследовали неудачи, и мне, окончившему курс в академии, пришлось по недостатку средств поступить на старости лет на фабрику. Но у разбогатевшей буржуазии вошло теперь в моду считать брак с бедной девушкой мезальянсом и унижением, это подражание дворянству, которое говорит только о вторжении и в их сословие буржуазного элемента. Перед этим, ни на чем не основанным предрассудком преклонялся покойник и взял на себя тяжелую вину по отношению к любимому сыну.
– Я и не знала, что коммерции советник Лампрехт был в чем-нибудь виноват перед своим единственным сыном, моим внуком Рейнгольдом! – перебила его насмешливо советница, презрительно пожимая плечами.
– Я говорю о Максе Лампрехте, моем внуке.
– Какая наглость! – вскипела старуха.
Ландрат подошел к ней и решительно просил прекратить оскорбительные выражения, говоря, что надо дать высказаться Ленцу, чтобы судить, насколько основательны его притязания.
Она отошла к ближайшему окну и повернулась к ним обоим спиной.
Тогда старый живописец вынул из кармана большой конверт.
– Здесь у вас, конечно, свидетельство о браке? – быстро спросил ландрат.
– Нет, – отвечал Ленц, – это письмо моей дочери из Лондона, где она мне сообщает о своем бракосочетании с коммерции советником Лампрехтом.
– И, кроме этого, у вас нет других бумаг?
– К сожалению, нет. Покойный взял после смерти моей дочери все документы к себе.
Советница громко рассмеялась и быстро обернулась к ним.
– Ты слышишь, сын мой! – воскликнула она, торжествуя. – Да, разумеется, доказательств нет! Это отвратительное обвинение Болдуина не что иное, как шантаж по всей форме. – Она пожала плечами. – возможно, что соблазнительное кокетство этой девушки, в котором она упражнялась на наших глазах на террасе пакгауза, подействовало на него; возможно, что впоследствии за границей между ними завязались более интимные отношения – все это не редкость в наше время, хотя я и не считала Болдуина способным на подобные любовные похождения. Но все это может быть – только не женитьба. Я позволю скорее изрубить себя в куски, чем поверю такому безумию.
Старый живописец подал Герберту письмо.
– Прочтите это, прошу вас, – сказал он совершенно упавшим голосом, – и будьте добры назначить мне час, чтобы досказать вам остальное. Я не могу больше слушать, как порочат мою покойную дочь. Мне очень тяжело отдавать в чужие руки письмо.
Его скорбный взор с тоской устремился к листку, который держал в руках ландрат.
– Это точно измена моему ребенку: в этих строках она признается родителям в своей вине. Мы и не подозревали, что глава торгового дома, наш хозяин, соблазнял у нас за спиной наше дитя – по его настоятельному желанию и строгому запрещению она скрыла от нас все. Умри она бездетной, я не стал бы подымать истории. Она уехала за границу, никто в этом городе ничего не знал о сложившихся обстоятельствах, и не было бы повода вступаться за честь дочери. Но теперь я должен возвратить ее сыну его законные права, и для этого я сделаю все от меня зависящее.