Он посмотрел твердым и испытующим взглядом в ее сверкающие раздражением глаза.
– Поклон – мелкая монета, которая переходит из рук в руки, никого ни к чему не обязывая, – возразил он спокойно. – Но если ты думаешь, что я из глупого высокомерия не ответил на приветствие, то ошибаешься – я не заметил старика.
– Даже когда он стоял рядом со мной?
– По-твоему, я должен был подойти и тоже высказать свое мнение о нимфе? – прервал он, улыбаясь. – Неужели ты бы хотела, чтобы тот, кому ты даешь почтенное звание дяди, осрамился на старости лет? Я ничего не понимаю в таких вещах, и хотя интересуюсь ими, но у меня нет времени как следует этим заняться.
– О, и время, и охота у тебя были, дядя, – засмеялась она. – Я хорошо помню, как там, под окнами кухни, – она показала на главный дом, – стоял большой мальчик с полными камешков карманами и целыми часами бомбардировал этими хорошенькими круглыми камешками бедную нимфу фонтана.
– Вот видишь, как ты помнишь то время, когда я был молод.
– Как же это было давно, дядя! Бог знает, в каком уголке истлевает теперь забытая белая роза, с которой ты тогда сражался с таким ожесточением и жаром, как будто это была сама красивая белокурая девушка, являвшаяся на обвитой жасмином галерее.
Ей доставило бы большое удовольствие видеть, что он изменился в лице.
Но он не казался ни пристыженным, ни даже смущенным. Повернувшись лицом к пакгаузу, он рассматривал его опустошенную галерею, которую прежде украшал густо разросшийся жасмин, обрамляя своей зеленью прелестную фигуру девушки.
– Фата-моргана! – прошептал он, погруженный в воспоминания. Та самая улыбка, которая слегка раздвинула его губы при упоминании о карьере, и теперь заиграла на них, когда он сказал, невольно покраснев: – Не только роза, но и голубой бант, унесенный ветром с белокурых волос на двор, и клочок какой-то записки – все хранится у меня в старом бумажнике. – Он говорил почти иронически, стараясь скрыть, что был растроган. – И ты еще помнишь об этом происшествии, – прибавил он, покачав головой.
Она рассмеялась:
– Что ж тут удивительного, я так испугалась тогда твоей немой ярости, ребенок такого не забывает никогда, ведь его чувство справедливости возмущается всяким произволом.
Он рассмеялся:
– И с этой минуты ты объявила мне войну.
– Нет, дядя, у тебя плохая память: мы и до этой минуты не были друзьями.
Его лицо омрачилось, пока Маргарита говорила, и он сказал совершенно серьезно:
– Я думал, что наши счеты были окончены еще тогда, а ты все продолжаешь со мной считаться.
– Теперь, когда я изо всех сил стараюсь выказывать тебе уважение сообразно твоему сану и называю тебя дядей? – Она, улыбаясь, пожала плечами. – Тебе, кажется, не понравилось мое упоминание о белой розе, и ты прав, это было и опрометчиво, и бестактно. Но странно, с тех пор как я поговорила со стариком, передо мной так живо встал тот роковой день моего детства, что я не могу отделаться от этого воспоминания. В тот день я видела в последний раз дочь живописца – она была бледна, глаза ее были заплаканы, а распущенные густые белокурые волосы струились по плечам и спине. Об этой девушке никто не упоминает, никто у нас в доме и не знает, пожалуй, что сталось с нею?
Она вдруг замолчала и сбоку вопросительно взглянула на него.
– Я тоже ничего не знаю, Маргарита, – ответил он. – С того утра, как она уехала, и гимназист последнего класса раздумывал в диком отчаянии, стоит ли ему продолжать жить и не лучше ли застрелиться, я ничего не слыхал о ней. Но, как и ты, я не мог ее забыть, долго не мог забыть, пока, наконец, не явилась «настоящая», потому что она все-таки не была той «Настоящей».
Маргарита посмотрела на него с удивлением – слова его звучали так правдиво, так убежденно, что она не могла сомневаться в его искренности. Он действительно любит эту Элоизу Таубенек. Так папа был прав, когда уверял, что при всем своем могучем честолюбии, при энергичном стремлении возвыситься Герберт избегал кривых путей.
Между тем конюх уже несколько раз выходил из конюшни, ландрат сделал ему знак, лошадь была подведена, и он вскочил в седло.
– Ты поедешь в Принценгоф? – спросила Маргарита, кладя свою руку в его, которую он протянул ей с лошади.
– В Принценгоф и дальше, – подтвердил он. – По этому направлению буря наделала много бед, как мне сказали.
С нежным пожатием выпустил он ручку, которую задержал в своей руке, и уехал.
Маргарита постояла еще некоторое время, глядя ему вслед, пока он не скрылся с глаз, повернув в сторону и выехав из ворот главного дома. Она была к нему несправедлива и, что еще хуже, несколько раз высказывала в оскорбительных выражениях свой ложный взгляд на него – это было тяжело. А он действительно любил.
Это было непостижимо!
С задумчиво опущенной головой медленно шла молодая девушка по направлению к боковому флигелю.
Глава пятнадцатая
Позднее двор наполнился рабочими. Уборка развалин производила страшный шум, который скоро выгнал Маргариту из ее милой комнаты во двор. Она уселась, как в детстве, на подоконник в общей комнате и обмакнула перо в большую фарфоровую чернильницу, виновницу стольких клякс в тетрадях и на фартуках неловкой Греты.
Она собралась написать берлинскому дяде, но от напряженного ожидания чего-то страшного, мучившего ее с сегодняшней ночи, не могла собраться с мыслями.
«Завтра там, наверху, разразится буря, такая же ужасная, как та, от которой теперь трясется наш старый дом», – сказал отец, показывая на верхний этаж.
Что же там должно было случиться? Между папой и родственниками царило, по-видимому, такое полное согласие, что невозможно было заметить ни малейшего следа какой-нибудь ссоры, но, вероятно, был все же внутренний разлад, которого не мог дольше переносить глава дома Лампрехтов и во что бы то ни стало хотел положить этому конец.
Вошла тетя Софи, тщательно осмотрела накрытый для обеда стол и согнала муху с вазы, наполненной фруктами.
– Сбегай наверх, Грета: слесарь поправляет там чердачную дверь, и я боюсь, чтобы он не испортил портреты, если станет их переставлять.
Маргарита поднялась наверх, увидела, что портреты не тронуты, подпорки от двери убраны, и она стоит широко открытой, как в прошлую ночь.
Над непокрытыми стропилами крыши работали плотники.
Под ее ногами скрипели половицы, над головой резко выделялись на голубом фоне неба крепкие, как железо, почерневшие стропила; октябрьское солнце ярко освещало следы ног, о которых говорил вчера папа.
Вспомнив об этом, она покачала головой: тонкие башмаки, конечно, никогда не могли ходить по этим грубым, необтесанным доскам, разве только подбитые гвоздями сапоги прежних укладчиков. В старых домах есть свои тайны, и для родившихся в воскресенье людей из-под слоев пыли и паутины блестят глаза домовых, из всех углов раздается шепот о скрытых преступлениях и старинных бедах…
Но почему именно тут, в прежних складах прозаических тюков полотна, должна была буря вывести на свет неразрешимую загадку, это было ей теперь, при ярком сиянии солнца, еще непонятнее, чем ночью, когда так странно говорил папа.
Здесь наверху, под открытым небом дул довольно сильный ветер, и чтобы волосы не разлетались, Маргарита вынула из кармана маленькую черную кружевную косынку и, надев ее на голову, пошла уже было вдоль амбаров, когда вдруг услышала несшийся из кухни пронзительный крик нескольких женщин. В окнах никого не было видно, но в эту минуту примчался кучер и бросился к конюшне, за ним бежали несколько человек, не принадлежащих к дому.
Работники спрыгнули с груды развалин, и посреди двора в одно мгновение кучка людей собралась вокруг крестьянина, который что-то поспешно рассказывал, боязливо понизив голос, словно боялся, что его услышат стены.
– За Дамбахской рощей, – донеслось к ней наверх.
– За Дамбахской рощей нашли его, – вдруг сказал голос около полуотворенной двери ближайшего амбара. Это прибежал из конторы ученик. – Лошадь его была привязана к дереву, – говорил он, задыхаясь, – а он лежал во мху, торговки думали, что он спит. Его отнесли на фабрику. Такой богатый человек, у которого сотни рабочих и кучера и слуги, и должен был так одиноко. – Он вдруг замолчал, испугавшись мертвенно бледного лица девушки, обрамленного черным кружевным платком, и ее больших, полных ужаса глаз, когда она прошла мимо рабочих с бессильно опущенными руками, словно сомнамбула.