(ну-ну!), если буду слушаться, стану сильным (какая связь?), мама меня любит… А любила-то она только алкоголика, ну а он – только выпивку. И когда я сунул туда палец, в этот неподвижный над штуковиной воздух, меня пронзило такое чувство… да никакого чувства,
Майк, не было – это потом уж культя болела – в том-то и дело: никакого чувства не было. Просто я увидел кровь. И услышал крик. Но кричал не я. Это все.
Хотя… Знаешь, Майк, мне иногда кажется, что я без пальца родился.
Потому что я не помню себя с пальцем. Вот этих двух фаланг – не помню. Или лишился их очень рано.
…Может, мне было года три.
И меня ужасно интересовал тот, в зеркале.
Например, мы стоим и смотрим друг на друга.
Тихо.
Никого вокруг нет.
Абсолютно никого.
Тишина во всем доме.
А я очень хочу с ним дружить. И это мой секрет. Я не хочу, чтобы взрослые знали про наши дела. Но почему-то мне нельзя к нему, а ему – ко мне. Я в то время думал, что это дело временное: ну вот не разрешили тебе взять конфету сейчас – сейчас почему-то нельзя, – а потом разрешат, потом почему-то можно. И я очень верил в это "потом" с этим моим другом, а потому не торопился и не разбивал зеркало, что мне очень, кстати, хотелось сделать – лампу-то я уже разбил? Разбил.
Я думал, из нее весь свет вытечет, как сок, – так, кстати сказать, и случилось.
Ну вот. И я понял, что пока (то есть покуда это "потом" не наступило), пока я могу ему только что-нибудь показывать – ну, например, свои игрушки, или еду, какую, я буду есть на ужин, или новые варежки на резинке. И вот, представляешь, Майк, я отхожу в сторону, чтобы взять плюшевого медведя, и он тоже отходит. Я ему говорю: стой! не уходи: я тебе сейчас покажу медведя. И отхожу. И он тоже отходит. Тогда я бросаюсь назад, к зеркалу, без медведя, потому что я до медведя даже не дошел, то есть я собирался в другую комнату, за медведем, но бросился назад, чтобы мой самый близкий друг не ушел далеко. И он, к моей невыразимой радости, тоже возвращается. А меня так и разбирает: где же он в это время был???
Ну, где я-то сам был, я знаю, а где, где, где – побывал за это самое время он?.. Потом я приношу медведя – и он приносит. У него, в его комнатах (нет сил, как хочется там погостить! хоть секунду!), тоже есть медведь. И вот однажды… Я, вообще-то, его всегда трогал, а он меня. Но мне это не нравилось, потому что я был для него круглый, теплый и мягкий, а он, наоборот, плоский, холодный и жесткий – и вот однажды я придумал сделать так, чтобы мы стали равны: тогда я не мог еще этого объяснить, это было такое "ноу хау", как у щенков, то есть результат, полученный методом "тыка", и в самом деле "тыка": я понял, что если мы ткнем друг в друга пальцами – и этими пальцами друг в друга упремся, то оба упремся в жесткую точку: ведь мой палец, как и его, в самом конце, тоже жесткий – и тoже точка.
И вот однажды мы ткнули палец-в-палец. И получили общую точку.
Место контакта. Место нашего соединения. И я стоял так долго-долго, и он тоже, а потом я сел на пуфик, и он тоже, – на обшитый вишневым плюшем мягкий кругленький пуфик – у нас их было по одному, то есть я устал, но палец продолжал держать. И он продолжал. А на столике трюмо (как с моей, так и с его стороны) жила семья холодных белых слоников, кажется, их и впрямь было семь, похожих на семь зубов, – их соседями являлся стеклянный гном (наполненный зеленым одеколоном) и музыкальный квартет: медведь, козлик, ослик, обезьянка. У нас с ним, с другим, все было поровну! И вот мы, уставая смотреть друг на друга, переводили взгляды на эти существа, – мы оба разглядывали это счастливое царство, где можно быть гораздо крошечней нас, и жить по своим законам, – правой рукой мы оба немножко играли с этими существами, немножко двигали их туда и сюда, ставя их в непредсказуемые ситуации жизни, а потом снова взглядывали друг на друга – но палец держали все время, потому что это был залог, клятва, знак нашей секретной дружбы. Может быть, я даже вздремнул…
А когда проснулся, у меня, на левой руке, не оказалось указательного пальца. Того самого, которым я держал общую точку. Смотрю: и у него этого пальца нет! Словно зеркало – как с моего, так и с его края – нам обоим этот палец каким-то образом срезало. Причем бескровно. И мы оба обрадовались, что у нас снова все одинаково. А потому не плакали. Ведь мы еще ничего не поняли про разъединение.
А оно произошло. Через некоторое время я догадался, что зеркало меня обмануло, как обманывают взрослые. И никакого друга у меня нет и не было. И никакого "другого" нет. А еще через несколько лет я понял, что другие-то есть, они все – другие, но они мне не друзья, не братья, даже не родственники.
А еще через какое-то время я понял, что я один.
И разбил зеркало.
И вот тогда была кровь.
И взрослые меня наказали. Они поставили меня в угол, на колени.
Это все.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. ПОСЛЕ ВОКЗАЛА
Это почти все, Клеменс. Когда я вернулся домой, то в своей комнате, у окна, обнаружил голубой патефон "HIS MASTER'S VOICE"^32 – и стопку пластинок с круглой красной сердцевиной. Ты отдал мне все, что у тебя было. И это было так сильно, знаешь, что я заплакал.
А сейчас – не тогда, когда я вернулся домой с Варшавского вокзала, а именно сейчас, когда случилось все то, что случилось позже, я думаю: а может, ты тогда просто хотел откупиться? Вот, дескать, смотри, единственное тебе отдаю, а меня не трожь, потому что я – аутист, турист, монархист, цимбалист, дуэлист, ламаркист, да мало ли "причин".
А понимаешь ли ты, как для меня оскорбительно – как оскорбительно для тебя – сводить всю твою неприкаянность, и то, как ты куришь, и твой голос, и твою сизую дымку – всю твою непохожесть на всех других – сводить к эскулапскому словцу?! К этому их прохиндейскому арго? Да будь она трижды проклята, медицина! Как смердит больничным клозетом самодовольное бесстыдство – беспрекословность – и, конечно, полная бесполезность диагнозов, которые она ставит душе! А знаешь, что мне сказал психоаналитик, к которому я попал по дури своей – да, по дури – и еще потому, что слаб в коленках оказался? Не знаешь, и я счастлив этим. Мне погано до омерзения, до крика, до рвоты – что он, довольно "профессионально", взял и "расколол" меня на невыносимо откровенный разговор – я-то хотел ограничиться сухими фактами, а сказал про твою чистоту… про то, что ты как-то особенно чист… словно лучи от тебя исходят… (Хорошо, про дымку хоть не сказал.) И этот шарлатан в белом, эта самонадеянная макака мне заявляет: "А вы,
Майк, посмотрите на них в психиатрической больнице – они там все
"чистые" – все как один". Ну, я расквасил ему морду – там же, в кабинете. Впрочем, это к делу не относится.
И вот когда я вернулся с Варшавского вокзала и увидел этот твой дар, я сразу сел возле него на пол, прислонясь к стене, – и так, не зажигая света, стал слушать "Живет моя отрада…" и "По диким степям
Забайкалья…" и потом "Ничего мне на свете не надо…"
А я, в этой ситуации, ничего не мог делать. Я даже не мог снять пальто. С моих ботинок натекла лужа. А я все слушал. И твои пластинки пели: "Не уходи, побудь со мною…", и "Уйди, совсем уйди, я не хочу свиданий", и "Не уезжай ты, мой голубчик…", и "Уезжай, мне не нужно любви безответной", и "Миленький ты мой, возьми меня с собой…" Уф! Да уж! Качели для двоих! Американские горки! Сердце не выдерживает своих же перепадов. А я все равно слушал. А потом я стал слушать вальсы и марши русских военных оркестров…
Уже была ночь. И вышла луна. И тогда я вспомнил, что ты сделал мне подарок на день рождения, но разрешил открыть его только после твоего отъезда… Я бросился к ящику письменного стола. На ощупь нашел твердый пакетик.
Развернул его…
Это была аудиокассета.
Все чувства мои отключились.
Я бесчувственно вставил ее в диктофон.