Вынужденная снова сесть за рояль по настоянию графини Старинны, Донна Мария сняла перчатки с пюпитра и положила их с краю клавишей в тени угла. Затем сыграла гавот Рамо, «Гавот желтых дам», незабвенную старинную пляску скуки и любви. «Какие-то белокурые дамы, уже больше не молодые»…
Андреа с некоторым трепетом пристально смотрел на нее. Встав, она взяла только одну перчатку. Оставила другую в тени для него.
Спустя три дня, когда Рим оказался под снегом, Андреа нашел дома следующую записку: «Вторник 2 ч. Сегодня вечером от одиннадцати до полуночи ждите меня в карете перед дворцом Барберини за решеткой. Если в полночь меня еще не будет можете удалиться. A Stranger».[24] В записке звучал романтический и таинственный тон. Воистину, маркиза Маунт-Эджком в своей любовной практике слишком злоупотребляла каретою. Может быть из воспоминания 25 марта 1885 года? Может быть она хотела возобновить связь тем же способом, каким прервала ее? И почему эта подпись чужая? Андреа улыбнулся. Он только что вернулся после посещения Донны Марии, очень нежного посещения; и его душу клонило больше к сиенке, чем к другой. В его ушах еще звучали смутные и благородные слова, которые сказала ему сиенка, наблюдая с ним в окно падение снега, нежного, как цвет персиков или цвет яблоней в вилле Альдобрандини, охваченный обманчивым предчувствием новой весны. Но, прежде чем отправиться обедать, отдал Стефену очень точные приказания.
В одиннадцать был перед дворцом; волнение и нетерпение снедали его. Причудливость случая, зрелище снежной ночи, тайна, неизвестность воспламеняли воображение, уносили его от действительности.
В эту памятную февральскую ночь, сверкала над Римом сказочная полная луна, еще невиданной яркости. Казалось, воздух был насыщен нематериальным молоком; казалось, все предметы жили жизнь сна, казались неуловимыми образами, как образ метеора, казались видимыми издалека, благодаря химерическому лучеиспусканию своих форм. Снег покрывал все прутья решетки, скрывал железо, образуя узорную ткань, более легкую и более тонкую, чем филигранная работа, и окутанные в белое колоссы поддерживали ее, как дуб поддерживает паутину. Замерзший сад цвел, как целый неподвижные лес огромных и бесформенных лилий; был как скованный лунным заклятием сад, как бездыханный рай Селены. В воздухе высился безмолвный, торжественный, глубокий дом Барберини: все его очертания невыразимо светлые вздымались в высь, бросая синюю, прозрачную, как свет, тень; и этот блеск и эти тени налагали на архитектуру здания призрак волшебной архитектуры в духе Ариосто.
Наклоняясь и выглядывая, ожидающий под чарою этого чуда чувствовал, что в нем воскресли заветные призраки любви, и лирические высоты чувства искрились, как ледяные копья решетки при луне. Но он не знал, какую из двух женщин он предпочел бы при этой фантастической обстановке: одетую ли в пурпур Елену Хисфилд или же облеченную в горностай Марию Феррес. И так как его душа сладостно медлила в нерешительности выбора, то выходило, что среди тревоги ожидания два волнения, действительное из-за Елены и воображаемое из-за Марии, смешались и странно слились.
В безмолвии где-то поблизости пробили часы с ясным и дрожащим звоном; и казалось, что нечто стеклянное давало трещину при каждом ударе. На призыв откликнулись часы на церкви Св. Троицы; откликнулись часы Квиринала; слабым звоном откликнулись издали и другие часы. Было одиннадцать с четвертью.
Напрягая зрение, Андреа смотрел на портик. — Неужели она решится пройти сад пешком? — Вспомнил фигуру сиенки в ярком блеске. Образ сиенки возник невольно, затмил другой, и победила чистота, Candida super nivem.[25]
Лунная и снежная ночь была, стало быть, во власти Марии Феррес, как бы под непреодолимым звездным влиянием. Из царственной чистоты вещей символически возникал образ чистой любовницы. Сила Символа покоряла душу cнега.
И тогда, все высматривая, не идет ли другая, он отдался мечте, которую подсказывала ему внешность вещей.
Это была поэтическая, почти мистическая мечта. Он ждал Марию. Мария избрала эту сверхъестественной белизны ночь, чтобы принести в жертву его желанию свою собственную белизну. Все белые вещи кругом, знающие о великом заклании, ждали прихода сестры, чтобы сказать привет и аминь. Безмолвие жило.
«Вот она идет: грядет по лилиям и снегу. Закутана в горностай; со связанными и скрытыми в одной косе волосами; ее шаги легче ее тени; луна и снег не так бледны, как она. Привет тебе.»
«Ее сопровождает тень, синяя, как свет, окрашенный лазурью. Огромные и бесформенные лилии не поникают перед нею, потому что их сковал холод, потому что холод сделал их похожими на асфодели, озаряющие тропинки Гадеса. Но у них, как у лилий христианского рая, есть голос; они говорят: — Аминь.»
«Да будет так. Обожаемая идет на казнь. Да будет так. Она уже близится к ожидающему; холодная и безмолвная, но с пылающими и красноречивыми глазами. И от жмет ее руки, дорогие руки, закрывающие язвы и раскрывающие сны; целует их. Да будет так.»
«То здесь, то там исчезают высокие на колоннах церкви, верхушки сводов и акантов которых освещены снегом. Исчезают погруженные в лазурный блеск форумы, откуда вздымаются к луне остатки портиков и арок, несвязанных больше со своими собственными тенями. Исчезают изваянные из хрустальных глыб фонтаны, проливающие не воды, а свет.»
«И он потом целует ее уста, ее милые уста, не знающие лживых слов. Да будет так. Из развязанного узла выливаются волосы, как огромный темный поток, где, казалось бы собрана вся ночная тьма, укрывшаяся от снега и луны. Своими власами затмит тебя и под власами прегрешит. Аминь».
А другая не являлась! И в безмолвии и поэзии снова падали людские часы, раздаваясь с римских колоколен и башен. Редкие кареты бесшумно спускались к площади по улице Четырех Фонтанов или с трудом поднимались к церкви Св. Марии Маджоре; и желтели, как топазы на свету, фонари. Казалось, что с приближением ночи к своей полноте ясность возрастала и становилась прозрачнее. Узоры решеток искрились, точно по ним выткались серебряные кружева. На окнах дворца в виде алмазных щитов сверкали большие круги ослепительного света.
Андреа подумал: — А если она не придет?
Это странная лирическая волна, пронесшаяся над его душою во имя Марии, скрыла тревогу ожидания, утишила нетерпение, отвлекла желание. На один миг ему улыбнулась мысль, что она не придет. Потом снова и еще сильнее его охватила мука неизвестности и смутил образ страсти, которою он может быть наслаждался бы там внутри, в этом своего рода маленьком теплом алькове, где розы дышали таким нежным запахом, и, как в Сильвестров день, его страдание обострилось тщеславием, так как он прежде всего сожалел о том, что такое изысканное приспособление любви может пропасть без всякой пользы.
Внутри кареты холод умерялся постоянным теплом металлических цилиндров с кипятком. Связка белых, снежных, лунных роз лежала на столике перед сидением. Шкура белого медведя закрывала колени.
Поиски за своего рода симфонией en blanc majeur были очевидны и по многим другим мелочам. Как король Франциск I на оконном стекле и граф Сперелли собственноручно начертал на стекле дверцы изящное изречение, сверкавшее на налете от дыхания, как на опаловой ленте:
Pro amore curriculum
Pro amore cubiculum
Часы пробили в третий раз. До полуночи оставалось 15 минут. Ожидание тянулось слишком долго: Андреа уставал и раздражался. В комнатах, занятых Еленою, в окнах левого крыла не было видно другого света, кроме внешнего света луны. — Значит придет? Но как? Украдкою? Или под каким-нибудь предлогом? Лорд Хисфилд разумеется в Риме. Чем она объяснит свое ночное отсутствие? — И снова в душе старинного любовника возникло острое любопытство, возбуждаемое отношениями между Еленой и мужем, их супружескими узами, их совместным образом жизни в одном и том же доме. И снова ревность уколола его и вспыхнуло желание. Он вспомнил веселые слова, сказанные как-то вечером Джулио Музелларо по адресу мужа; и решил завладеть Еленой во что бы то ни стало, для утехи и на зло. — Ах, если бы только она пришла!