Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Голицын был так удивлен, что уже не пытался возражать, слушал молча и только иногда заглядывал в лицо его: уж не смеется ли? Нет, лицо серьезно, торжественно, как давеча, когда играл сонату Бетховена; глаза горят, как будто ледяная кора спадает с них и ядро обнажается огненное.

Вышли из сада и стали подыматься на один из холмов, обступавших город с запада. Дорога шла по дну размытой дождями балки. Красная глина оползней в лучах заката напоминала кровь; и раскиданные по небу красные тучки казались тоже кровяными, как будто на небе совершилась какая-то казнь; а высокий черный латинский крест кальвария[82] посреди дороги напоминал о том, что совершилась и на земле та же казнь.

За плетнем овчарки лаяли, загоняя на ночь овец в степные кошары. Пахло овечьим пометом, дымом кизяка и мятно-полынною свежестью трав.

Старый чабан-пастух окликнул путников, нагнулся через плетень и забормотал что-то невнятно, смешивая слова русские, польские, молдавские и турецкие: все эти племена проходили когда-то по его родным холмам и оставили следы своих наречий в здешнем говоре. Кривым пастушьим посохом он указывал то на злую овчарку, заливавшуюся яростным лаем, то на дорогу, в ту сторону, куда они шли, как будто предостерегал их о какой-то опасности.

— Что он говорит? Не понимаете, Голицын?

— Не понимаю.

— Я тоже. Каким-то зверем пугает нас, что ли? Ну его к черту! Просто, подлец, на водку хочет.

Бросили ему несколько монет и пошли дальше. Но старик продолжал кричать им вслед, и в лице его, и в голосе была такая убедительность, что Голицыну вдруг стало страшно: в этом глухом овраге, в пустынной дороге, и в красной глине, и в красном небе, и в черном кресте почудилось ему недоброе. «Не вернуться ли?» — подумал, но устыдился страха своего перед бесстрашным Луниным.

— Извините, Голицын, я так заговорился, что забыл всякую вежливость. Вы не устали?

— Нет, нисколько.

— Ну так пройдемте еще немного. Я покажу вам место, откуда вид чудесный.

Поднялись на вершину холма, где возвышалась развалина сторожевой турецкой башни: турки когда-то владели Подолией. По крутым ступеням полуразрушенной лестницы взошли на башню. С высоты открылась даль бесконечная; покатые, волнообразные степные холмы, уходившие до самого края неба, а там, на западе, в огненных тучах, видение исполинского города, как бы Сиона Грядущего.

Лунин молча глядел на закат.

— Не знаю, как вы, Голицын, а я люблю конец дня больше начала. Запад больше Востока, — заговорил он опять. — «Свете тихий, святыя славы… Придя на Запад солнца, увидя свет вечерний»… — как это поется на всенощной? Когда-то с Востока был свет: ныне же последний свет вечерний — только с Запада. Кажется, моя Европа…

— Как вы это сказали, Лунин: моя Европа…

— А что?

— Разве не Россия — ваша?

— Да, и Россия… Ну, так вот: у меня предчувствие, что Европа — накануне благовестья нового, коим завершатся судьбы человечества, и что Россия, моя Россия, первая из всех народов, примет это благовестье, первая скажет: да приидет царствие Твое…

«Advenat regnum tuum», — вспомнилась Голицыну молитва Чаадаева. «Чаадаев и Лунин, какие разные, какие схожие! — думалось ему. — Оба изменили России, но и в этой измене что-то навеки родное, единственно русское».

— Я верю, — говорил Лунин, и в лице его светилась, как отблеск угасающего запада, не то бесконечная грусть, не то надежда бесконечная, — не знаю, откуда во мне эта вера, но верю, что Бог спасет Россию, а если и погибнет она, то гибель ее будет спасеньем Европы, и зарево пожара, который испепелит Россию, — зарей освобожденья всемирного…

Закат потух, померкла степь и разлилась по ней уже иная алость, тусклая, как в темной комнате свет сквозь красный занавес: то всходила в знойной дымке луна.

— Ну, что же, Голицын, поняли?

— Понял.

— И не согласны?

— Нет. Вы на царя восстали, Лунин, а ведь ваш папа — тот же царь; из царства в папство — из огня да в полымя. Когда Наполеон с Пием VII из-за власти над церковью спорили, знаете, что сказал царь: «я и сам папа!» Так не все ли равно, папа — царь или царь — папа?

— Это как у Скаррона, что ли:

Don Pascal Zapata,
Ou Zapata Pascal: il n’importe guère,
Que Pascal soit devant ou qu’il soit derrière? — [83]

вдруг засмеялся Лунин своим пронзительным хохотом.

— Вот именно, — согласился Голицын: — царь и папа — обратно-подобны, как две руки…

Лунин перестал смеяться так же внезапно, как начал.

— Чьи же это руки?

— Не того ли, — ответил Голицын, — о ком апостолу Петру сказано: другой препояшет тебя и поведет, куда не хочешь?

— Так уж не руки, а лапы?

— Да, может быть, и лапы, лапы Зверя…

— Лапа, папа, — в рифму выходит! — опять засмеялся Лунин тем же странным смехом и, помолчав, прибавил: — а если нет церкви ни у вас, ни у нас, то где же она? Или совсем нет?

— Может быть, еще нет, — ответил Голицын.

— Еще нет, а будет? — спросил опять Лунин.

Голицын молчал: говорить не хотелось: чувствовал, что он все равно не поймет.

— Ну а сейчас, сейчас-то как? — продолжал допытываться Лунин, — в пустоте, без точки опоры, на чем же строить, на землетрясенье, что ли? И вам не страшно, Голицын?

«Человек беспредельной силы духа», — вспомнились Голицыну слова Юшневского и слова самого Лунина: «Человек все может вынести, кроме силы». Так вот чего ему страшно; вот почему от страха смеется: чтобы успокоить, ободрить себя, как маленькие дети в темной комнате.

Возвращались по той же дороге. Спустились до половины холма, где возвышался кальварий, и дорога шла по дну оврага. Луна, уже не красная, а желтая, освещала степь.

Вдруг за плетнем послышался лай, крик, топот бегущих людей; сверкнул огонь, и грянул выстрел. С высоты холма по дороге неслось прямо на них что-то маленькое, черное, круглое, быстрое-быстрое, как ядро, из пушки летящее и постепенно растущее. Раздался еще один выстрел. Стреляли, должно быть, в то черное, но не попадали.

— Что это? — спросил Голицын, вглядываясь в лунный сумрак.

— А пастух-то правду сказал, — проговорил Лунин. — На вас оружия нет, Голицын?

— Нет.

— На мне тоже. Вот что значит не по форме ходить… А ну-ка, лазать умеете? Давайте руку.

Схватил его за руку и потащил на обрыв к плетню. Голицын полез было, но рыхлая глина осыпалась; он оборвался и свалился назад на дорогу; очки его упали и разбились.

Лунин стоял уже наверху, у плетня, и мог бы перескочить, но, увидев Голицына одного на дороге, спрыгнул к нему, оттолкнул его ко кресту кальвария и стал перед ним; обмотал левую руку плащом, выставил ее вперед, а правою поднял длинный, острый кол, — из плетня его выдернул. Все его движения были точны, быстры, мгновенны и спокойны; только что-то играло в нем пьяное, как намедни, после третьей бутылки шампанского, или как, должно быть, тогда, когда он принял вызов цесаревича: «слишком много чести, чтобы отказаться, ваше высочество!»

Теперь уже без очков видел Голицын то, что неслось на них; стоявшую дыбом шерсть, поджатый хвост, высунутый язык и тупую паучью морду с клубящейся пеною.

Зажмурил глаза, чтобы не видеть, и прижался спиной к кресту; что произошло потом, — не помнил; только слышал вой, визг, рев и, казалось, чувствовал на лице своем смрадное дыхание зверя.

Когда открыл глаза, люди толпились вокруг огромной издохшей собаки, с торчащим в горле колом. Пастухи восхищались отвагою Лунина.

— А славно вы, молодцы, стреляете! — усмехнулся тот.

— Стреляем, пане добродию, не хуже других, да всем крещеным людям известно, что бешеного зверя надо бить пулею заговоренною; а кто настоящий заговор знает, — и палкою убьет, как ваша милость.

Лунин попросил воды умыться. Пастухи повели их к перелазу через плетень и к степному загону — кошаре, где испуганные овцы толпились кучею при свете костра, и вода журчала, стекая в водопойную колоду по желобу.

вернуться

82

Кальварий — возвышение, на которое водружается крест.

вернуться

83

Дон Паскуале Сапата
Или Сапата Паскуале: не столь уж важно,
Сперва Паскуале или потом? (франц.)
79
{"b":"102566","o":1}