Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Стихи Жуковского. Зачем я их выписал?

Я думал, Софья хочет, чтоб я ушел из Тайного Общества, и когда уйду, она вернется ко мне. Но вот не вернулась. И мне теперь кажется, что, уходя от них, я от нее ушел.

Октября 15. Что это было? Сон, призрак, виденье — не знаю. Знаю только, что было. Исполнила она свое обещание предсмертное: «Всегда с тобою, и оттуда приходить буду».

Проснувшись, я плакал от радости. Отчего эта радость, не помню; помню только, что Софья велела мне вернуться к ним, мои же слова мне напомнила: «Ничего не сделают, никого не спасут, только себя погубят, а все-таки правда Божья у них. И пусть недостоин я, пусть беру не по силам, а от них не уйду…»

Только теперь понял я, что эти слова значат. И пусть будет опять страх, смех, уныние, отчаянье, кровь и грязь, но того, что понял, я уже никогда не забуду.

Друг! на земле великое не тщетно!
Будь тверд, а здесь тебе не изменят.
О, милый, здесь не будет безответно
Ничто, ничто: ни мысль, ни вздох, ни взгляд.

Опять могу плакать, могу молиться, как сегодня я с нею молился.

«Сохрани, помоги, помилуй нас всех, Господи! Спаси, Матерь Пречистая!»

Октября 16. Переехал в Петербург, к Одоевскому. Сказал Пущину, что хочу вернуться в Тайное Общество: примут ли? не считают ли изменником? Он молча обнял меня и поцеловал, как брат.

Октября 17. Видел всех. Обрадовались мне. Рылеев кинулся на шею и заплакал. Кюхля замахал руками так, что опрокинул бутылку и разбил стакан. Батенков возобновил разговор о монархическом и республиканском правлении, за шесть месяцев начатый, как будто ничего не случилось. А Каховский все так же стоял у печки, скрестив руки на груди по-наполеоновски, и усмехался презрительно.

Милые, родные! Полюби нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит. Хороши или плохи, они у меня единственные и других не будет.

Октября 24. Предлагают мне для переговоров с Южными ехать в Васильков к Сергею Муравьеву и в Тульчин к Пестелю. Я готов хоть сейчас.

Октября 26. Нет, сейчас не поеду. Вчера вернулся государь, и дядюшка говорит, что обо мне спрашивал. Подожду свидания с государем: так Софья хочет.

Ноября 5. Пущин показывал «Православный Катехизис» для возмущения войск и простого народа, Сергеем Муравьевым составленный. В «Катехизисе» сказано:

«Для чего русский народ и русское воинство несчастны?

Для того, что похитили… у него свободу.

Что же святой закон наш повелевает делать русскому народу и воинству?

Раскаяться в долгом раболепии и, ополчась против тиранства и нечестия, поклясться, да будет всем един Царь на небеси и на земли — Иисус Христос».

Точнее, прямее нельзя сказать — и доколе этого не скажут все, в России свободы не будет.

Я думал, что я один знаю; но вот уже не один.

И пусть мы только знаем, только скажем другим, а сами ничего не сделаем, — когда другие сделают, то вспомнят и о нас.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Императрица Елизавета Алексеевна, стоя перед зеркалом, надевала головной убор с райскою птичкою, мужнин подарок. Такие уборы были в моде лет десять назад; но то, что ему, государю, нравилось, было для нее вечною модою.

Наряжалась, как влюбленная девочка; подумала об этом — и покраснела, глядя в зеркало.

«Ну разве такая может нравиться? Старая, злая немка. Вон и кончик носа красный, как у всех старых плакс. Это оттого, что, когда плачу, слишком часто сморкаюсь. И губы поджаты с видом жертвы, — как это по-русски? Да, подскима…»

Отвернулась с досадой от зеркала и перешла в свой кабинет. Здесь, у камина, в уютном уголке из мягкой мебели, столиков и ширмочек, приготовлен был чайный прибор: ждала государя к вечернему чаю. Осмотрела, все ли в порядке: заварен ли чай, как следует; есть ли крендельки с анисом, варенье, — все, что он любит; а на другом столике — шашки, бирюльки, карты: иногда в экарте или в мушку игрывал. Переменила на лампе розовый щиток на зеленый — его любимый цвет.

Присела к камину, задумалась.

Теперь, когда не смотрелась в зеркало, лицо ее было прекрасно. Психеей называли ее в юности. Тогда у нее были детски удивленные глаза, детски падающие плечи и, под слишком тяжелым золотом волос, шея детски-тонкая, как стебель, гнущийся под бременем цветка. Та юная прелесть увяла. Но теперь — иная, неувядаемая: если тогда была музыка, то теперь тишина после музыки.

Думала, зачем в последнее время государь так часто с нею видится. Знала по опыту, что, когда ему хорошо, она не нужна, и привыкла к этому так, что каждый раз, как он приближался к ней, спрашивала себя: «Зачем? Что с ним?» — и всегда угадывала. Но теперь не могла угадать, только чувствовала, что есть что-то страшное для них обоих. Вспомнилась кроткая, как будто стыдливая, улыбка его во время последней болезни, когда он говорил:

— Не знаю, оттого ли, что я очень болен, или уже годы не те, но я не имею силы бороться с болезнью.

Вспомнилось и то, что сказал он князю Васильчикову, когда выздоравливал:

— Я дешево отделался, но в сущности был бы не прочь сбросить это бремя короны, страшно тяготящей меня.

Рад был сбросить ее вместе с жизнью.

Чем больше думала об этом, тем больше боялась; знала, что он сам никогда не заговорит, а спросить — как бы хуже не было.

Услыхав шаги его, покраснела опять, как влюбленная девочка. Он вошел и поцеловал руку ее, а она его — в голову.

— Уф, едва вырвался! Семейный обед в Аничковом, — заговорил он по-французски, как всегда с ней говорил: — сегодня маменька весь день за мной по пятам. В последнюю минуту послал им сказать, что не буду, а то не отпустили бы… Ну, а вы как?

— Ничего, лихорадки днем, кажется, не было, и меньше кашляю.

— Слава Богу! Только берегитесь, не выезжайте, погода ужасная; слякоть, ветер с моря. Вода поднялась; пожалуй, наводнение будет…

Пили чай, играли в шашки; говорили о маленьких придворных событиях и сплетнях. Она старалась казаться веселой.

Зашла речь о последней семейной сваре из-за фрейлины Протасовой, полоумной старухи, которую императрица-мать взяла под свое покровительство, в пику государыне.

— Ах, если бы вы знали, мой друг, как я устала от этих дрязг! Маменька, Никс, Мишель, Александрин — все против меня. Настоящий заговор…

— Полно, Lise, оставьте, не думайте. Ну, что вам до них? Вы же знаете, чем они хуже к вам, тем лучше я…

— Этого-то и не могут мне простить! Готовы на все, чтобы повредить мне в ваших глазах. Особенно — маменька. И что я им сделала? За что такая ненависть?..

Говорили о родных, как о чужих, почти о врагах. Враги человеку домашние его, — оба понимали, что это значит.

— Неужели вы думаете, Lise, что все это может иметь на меня какое-нибудь влияние? — произнес он ласково и взял ее за руку.

Она молчала, потупившись.

— Не верите? — повторил он еще ласковее.

— Верю, но если мне трудно, не моя вина…

— А чья? Говорите, говорите же все, Lise, ради Бога!

— Я узнаю иногда от других то, что должна бы знать от вас, — сказала она и, подняв глаза, посмотрела на него решительно.

— Что же именно?

— Отреченье от престола.

— Сколько раз я говорил вам. Забыли?

— Говорили в шутку.

— Ну, не совсем…

— Да, не совсем: Константин уже отрекся, и Николай — наследник.

— Откуда вы знаете? Ничего не решено. Может быть, после моей смерти…

— Нет, при жизни. Вы так и сказали им. Маменька спрашивала меня: «Не показывал ли он вам чего-нибудь?» Значит, есть что-то…

Наклонившись над кучкой бирюлек, он старался выудить боченочек.

— Скучные дела, мой друг! Вы знаете, я никогда не говорю с вами о политике…

— Тут не политика, а ваша судьба и моя. Как могли вы решить, не сказав мне? Им говорите, а от меня скрываете…

55
{"b":"102566","o":1}