Солнце в замерзших окнах играло, как золотое вино. Но он знал, что не долог зимний день и скоро будет золотое вино алою кровью.
— Лошади поданы, ваше сиятельство, — доложил Савенко.
Голицын стал прощаться. Пестель отвел его в сторону.
— Помните, как вы прочли мне из Евангелия: «женщина, когда рождает, терпит скорбь, потому что пришел час ее, но когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости». Наш час пришел. Я себя не обманываю: может быть, все, что мы говорили давеча, — вздор: погибнем и ничего не сделаем… А все-таки радость будет, будет радость!
— Да, Пестель, будет радость! — ответил Голицын. Пестель улыбнулся, обнял его и поцеловал.
— Ну, с Богом, с Богом!
Вынул что-то из шкатулки и сунул ему в руку.
— Вы сестры моей не знаете, но мне хотелось бы, чтоб вы вспоминали о нас обоих вместе…
В руке Голицына был маленький кошелек вязаный, по голубой шерсти белым бисером вышито: Sophie.
Вышли на крыльцо.
— Значит, прямо в Петербург, Голицын? — спросил Барятинский.
— Да, в Петербург, только в Васильков к Муравьеву заеду.
— По первопутку, пане! На осьмушечку бы с вашей милости, — сказал ямщик.
Пестель в последний раз обнял Голицына.
— Ну, с Богом, с Богом!
Голицын уселся в возок.
— Готово?
— Готово, с Богом!
Возок тронулся, полозья заскрипели, колокольчик зазвенел.
— Эй, кургузка, пять верст до Курска! — свистнул ямщик, помахивая кнутиком.
Тройка понеслась, взрывая на гладком снегу дороги неезженой две колеи пушистые. Беззвучный бег саней был как полет стремительный, и морозно-солнечный воздух пьянил, как золотое вино.
Голицын снял шапку и перекрестился, думая о предстоящей великой скорби, великой радости:
— С Богом! С Богом!