«Танта», не то теща, не то женина тетка, старая сводня, бьет его так, что синие очки приходится ему частенько носить на подбитых глазах.
С этими двумя негодяями у нас такая дружба, что водой не разольешь. Одного не хватает, чтоб и они вступили в Тайное Общество.
И как только втерлись к нам? И за что мы их полюбили? Пущин говорит, что это особое русское свойство — любовь к свинству.
Когда один приятель мой сходил с ума, то все казалось ему, что дурно пахнет; так и мне кажется все, что пахнет Булгариным.
Сорок тысяч Булгариных не разубедят меня в том, что есть у нас правда; но мы унижаем ее, себя унижая.
Грибоедов в дни юности, служа в гусарах в Бресте-Литовском, забрался однажды в иезуитский костел на хоры. Собрались монахи, началась обедня. Он сел к органу, — ноты были раскрыты, — заиграл; играл чудесно. Вдруг смолкли священные звуки и с хоров зазвучала камаринская.
Как бы и нам, начав обедней, не кончить камаринской?
Шли на кровь, а попали в грязь.
Июля 12. А из грязи — опять в кровь. Вчера собрание у Пущина. Рылеев представлял нам кронштадтских моряков, молоденьких лейтенантов и мичманов. У них образовалось, будто бы, свое Тайное Общество, независимо от нашего.
Сущие ребята, птенцы желторотые; все на одно лицо — Васенька, Коленька, Петенька, Митенька.
— Как легко, — говорит Митенька, — произвести в России революцию: стоит только разослать печатные указы из Сената…
— Ежели, — говорит Коленька, — взять большую книгу с золотою печатью, написать на ней крупными буквами: «Закон», да пронести по полкам, то сделать можно все, что угодно…
— Не надо и книги, — говорит Петенька, — а с барабанным боем пройти от полка к полку — и все полетит к черту!
По низложении государя предлагали объявить наследником малолетнего великого князя Александра Николаевича с учреждением регенции; или поднести корону императрице Елизавете Алексеевне, — она-де, по известной доброте своей, согласится на республику; или же, наконец, основать на Кавказе отдельное государство с новой династией Ермоловых, а потом завоевать Россию. Но главное, не теряя времени, завести тайную типографию в лесах и фабрику фальшивых ассигнаций.
Я уже хотел уйти, вспомнив изречение графа Потоцкого, когда предлагали ему удить рыбу: «Предпочитаю скучать по-иному». Но Рылеев оживил собрание, произнеся речь о цареубийстве.
— Стыдно, — говорит, — чтобы пятьдесят миллионов страдали от одного человека и несли ярмо его…
— Верно! Верно! — закричали в один голос Коленька, Петенька, Васенька, Митенька. — Мы все так думаем, все пылаем рвением! Надобно истребить зло и быть свободными!
— Купить свободу кровью!
— Последнюю каплю крови с веселым духом пролить за отечество!
— Как Курций,[58] броситься в пропасть, как Фабий,[59] обречь себя на смерть.
— Господа, я за себя отвечаю, — выскочил вдруг самый молоденький мальчик; голубые глазки, как васильки, румяные щечки с пушком, как два спелые персика, одет с иголочки, — видно, маменькин сынок. — Я готов быть режисидом,[60] но хладнокровным убийцею быть не могу, потому что имею доброе сердце: возьму два пистолета, из одного выстрелю в него, а из другого — в себя: это будет не убийство, а поединок насмерть обоих…
А другой, постарше, точно веселую игру объяснял с такой улыбкой, которой, сто лет проживу, не забуду:
— Нет, — говорит, — ничего легче, как убить государя во дворце на выходе: сделать в рукоятке шпаги пистолетик маленький и, нагнув шпагу, выстрелить.
Взял карандашик, бумажку и нарисовал рукоятку шпаги с отверстием, в которое вкладывается пистолетик игрушечный, наподобие тех, что детям на елку дарят.
— Пулька тоже маленькая, но можно хорошенько прицелиться, прямо в глаз, либо в висок; а то сильным ядом отравить пульку, — тогда и царапины довольно, чтобы ранить насмерть.
И опять заговорили все вместе: убить одного государя мало, — надо всех…….
— Всех изгубить, не щадя ни пола, ни возраста!
— Уничтожить всех без остатка!
— И самый прах развеять по ветру!
— Славные ребята! — начал хвастать Рылеев, когда они ушли. — Вот бы из кого составить обреченную когорту…
— Задрав рубашонки, розгой бы их, как следует! — проворчал Каховский. — Молоко на губах не обсохло, а уже о крови мечтают…
— А вы что думаете, князь? — спросил меня Рылеев.
— Знаете, — говорю, — как называется то, что мы делаем?
— Как?
— Растление детей.
Он, кажется, не понял; по уходе моем, спрашивал всех, за что я на него сердит.
Да, растление детей. Убивать гнусно, а говорить об убийстве, зная, что не убьешь, еще гнуснее.
Убить государя ничего не стоит: в Царском Селе, на разводах, на выходах, на улице — всегда один, без караула; пожалуй, и вправду, из игрушечного пистолетика убить можно, а вот не убьем: «рука не подымется, сердце откажет».
Трусы, что ли? Нет, не трусы. В полку у нас был храбрый капитан: под картечью и ядрами — как за шахматной партией, а в спальне полотенце убирал на ночь, чтобы мертвеца не увидеть. Так вот и мы с царем: не знаем, полотенце или привидение?
И Софьин страшный сон вспоминается мне, как бросился я с ножом убить мертвого. И лицо его, над гробом ее, — живое, но мертвее мертвого.
Выйти из Общества — подло, а оставаться в нем с такими мыслями — еще подлее. Я не хочу святые мощи как сухую курицу жевать; не хочу растлевать детей; не хочу обедню с камаринской, кровь с грязью смешивать.
Июля 13. Объявил Рылееву, что выхожу из Общества. Он хотел все обратить в шутку, а когда увидел, что я шутить не намерен, — вспылил, объяснения потребовал, наговорил дерзостей. Я уже, было, надеялся, что кончится вызовом, но вмешался Пущин и уладил все. Да и сам Рылеев как-то вдруг затих, присмирел, замолчал и отошел от меня, опечаленный, точно пришибленный.
Мне жаль его: видит, что дела идут скверно, а все бодрится, бедняжка. «Ежели и все оставят Общество, — объявил намедни, — я не перестану полагать оное существующим во мне одном».
Может быть, он и прав: блажен, кто верует.
Июля 14. Коссович рассказывал мне о духовном Союзе Татариновой.
— Я, — говорит, — буду хранить в сердце моем ясное свидетельство, что пророческое слово Екатерины Филипповны есть дар Святого Духа Утешителя. Господь дал ей надо мною власть: немощи мои несет, питает и животворит мне. Истинно, мать моя, Богом данная. Чувствую, что в отеческий дом пришел, как дитя к матери.
Катерине Филипповне был вещий сон обо мне, грешном; велела передать свое благословение.
Он зовет меня к ней; «Одно-де маменькино словцо исцелит вас лучше всех лекарств».
Может быть, пойду. Не все ли равно куда, в Английский клуб, на ужин к Булгарину или в Филадельфийское Общество?
Июля 15. Ездили с Коссовичем к Татариновой.
На краю города, за Московской заставой, у соснового бора, три деревянные дачи; ворота на запоре, собаки на цепях, высокий тын с острыми бревнами; не то острог, не то скит. Внутри — темные переходы и лесенки. Комнаты имеют вид моленных: иконы, хоругви, паникадила, ставцы со свечами. В большой зале — изображение Духа Св., в виде голубя, на потолке, и «Тайная вечеря», во всю стену, картина академика Боровиковского.
Госпожа Татаринова приняла нас в спальне, тесной келейке, где пахло лекарствами, ладаном и мускусом. Несмотря на июль месяц, натоплено и народу множество. Кого тут только не было: тайный советник, директор департамента в бывшем дядюшкином министерстве, Василий Михайлович Попов; статский советник, директор Человеколюбивого Общества, Мартын Степанович Пилецкий; штабс-капитан Гагин; отставной поручик, племянник генерал-губернатора, мой бывший соперник по танцовщице Истоминой, Алеша Милорадович; командир лейб-гвардии егерского полка, генерал-майор Головин; и какой-то старенький приказный, Лохвицкий, в сюртучке мухояровом, так называемое кувшинное рыло; и девица Пипер, госпожи Загряжской ключница; и прачка Лукерья; и Прасковья Убогая, должно быть, нищенка с церковной паперти.