Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— К дождику, ваше величество!

— Дай Бог. Посвежеет — людям легче будет.

И, быстро обернувшись к Волконскому, который стоял у двери, опустив голову, потупив глаза, спросил его тем же спокойным голосом:

— Какие новости, Петр Михайлович?

Тот ничего не ответил и еще ниже опустил голову.

Виллие странно-внезапно и неуклюже засуетился, подошел к государю, осмотрел ногу его и сказал по-английски:

— Прекрасно, прекрасно! Скоро совсем здоровы будете, ваше величество!

— До свадьбы заживет? — усмехнулся государь, вдруг побледнел и, все больше бледнея, посмотрел на Виллие в упор.

— Что такое? Что такое? Да говорите же…

Но и Виллие также не ответил, как Волконский. В это время Тарасов надевал осторожно ботфорт на больную забинтованную ногу государя. Государь оттолкнул его, сам натянул сапог, вскочил, схватил Виллие за руку и тихо вскрикнул:

— Фельдъегерь?

— Точно так, ваше величество, только что прибыл…

И с решительным видом, с каким во время операции вонзал нож, подтвердил, что уже прозвучало в безмолвии:

— Все кончено: ее не существует.

Государь закрыл лицо руками. Тарасов перекрестился. Волконский, отвернувшись в угол, всхлипывал.

— Ступайте, — проговорил государь, не открывая лица.

Все вышли. Думали, маневры отменят. Но через четверть часа послышался звонок из уборной. Туда и назад и опять туда пробежал камердинер Мельников, неся государеву шпагу, перчатки и высокую треугольную шляпу с белым султаном.

Минуту спустя государь вышел в приемную, где ожидали все штабные генералы, начальники дивизии, батальонные командиры, чтобы сопровождать его на военное поле. Вступив с ними в беседу, он предлагал вопросы и пояснял ответы с обычною любезностью.

«Я наблюдал лицо его внимательно, — вспоминал впоследствии Тарасов, — и, к моему удивлению, не увидел в нем ни единой черты, обличающей внутреннее положение растерзанной души его: он до того сохранял присутствие духа, что, кроме нас троих, бывших в уборной, никто ничего не заметил».

В двенадцатом году в Вильне, когда государь танцевал на балу, уже зная, что Наполеон переступил через Неман, было у него такое же лицо: совершенно спокойное, неподвижное, непроницаемое, напоминавшее маску или Торвальдсенов мрамор, ту холодную белую куклу, которую маленькая Софья когда-то согревала поцелуями.

На часах было девять, когда он сошел с крыльца и сел на лошадь.

Начались маневры. Обычным бравым голосом, от которого солдатам становилось весело, выкрикивал команду: «Товсь!» («К стрельбе изготовься!»); с обычным вниманием замечал все фронтовые оплошности: качку в теле, шевеление под ружьем, неравенство в плечах, и версты за две, в подзорную трубку, — султаны не довольно прямые; у одного штаб-офицера — уздечку недостающую, у другого — оголовие на лошади неформенное. Но вообще остался доволен и милостиво всех благодарил.

Когда маневры кончились, вернулся во дворец, отказался от полдника, переоделся наскоро, сел в коляску, запряженную четверней по-загородному, и поскакал на дачу Нарышкиных.

Кучер Илья, все время понукаемый, гнал так, что одна лошадь пала на середине дороги, и в конце, при выезде на Петергофское шоссе, — другая.

Что произошло на даче Нарышкиных, государь не мог потом вспомнить с ясностью.

Темный свет, как во сне, и незнакомо-знакомые лица, как призраки. Он узнавал среди них то Марью Антоновну, которая бросалась к нему на шею с театрально-неестественным воплем: «Alexandre!» и с давнишним запахом духов противно-приторных; то Дмитрия Львовича, который хотел плакать и не мог, только высовывал язык неистово; то старую няню Василису Прокофьевну, которая твердила все один и тот же коротенький рассказ о кончине Софьи: умерла так тихо, что никто не видел, не слышал; рано утром, чуть свет, подошла к ней Прокофьевна, видит, — спит, и отойти хотела, да что-то жутко стало; наклонилась, позвала: «Софенька!» — за руку взяла, а рука как лед; побежала, закричала: «Доктора!» Доктор пришел, поглядел, пощупал: часа два, говорит, как скончалась.

В комнате, обитой белым атласом с алыми гвоздичками, открыта дверь на балкон. Пахнет после дождя грозовыми цветами, земляною сыростью и скошенными травами. Вдали, освещенные солнцем белые, на черно-синей туче, паруса. От ветра колеблется красное пламя дневных свечей, и легкая прядь волос, из-под венчика вьющихся, на лбу покойницы шевелится. В подвенечном платье, том самом, которого не хотела примеривать, лежала она в гробу, вся тонкая, острая, стройная, стремительная, как стрела летящая.

Он прикоснулся губами к холодным губам, увидел на груди ее маленький портрет императрицы Елизаветы Алексеевны, из золотого медальона вынутый, — нельзя класть золота в гроб, — и глаза его встретились с глазами князя Валерьяна Михайловича Голицына, стоявшего у гроба с другой стороны: Софья была между ними, как будто соединяла их — любимого с возлюбленным.

Но темный свет еще потемнел, дневные огни закружились зелено-красными пятнами, и захрапела, как на дороге давеча, уткнувшаяся в пыль лошадиная морда с кровавой пеной на удилах и с глазами такими же кроткими, как у императрицы Елизаветы Алексеевны.

— Ничего, ничего, маленький отлив крови, сейчас пройдет, — услышал государь голос лейб-медика Римана, одного из двух докторов, лечивших Софью; а другой — лейб-медик Миллер — подавал ему рюмку с водой, мутной от капель.

Зубы стучали о стекло, и с виноватою улыбкою старался он поймать губами воду.

И опять едет. Туда или оттуда? Вперед или назад? И все, что было, не было ли сном? Опять равнина бесконечная, ни холмика, ни кустика, только однообразные кочки торфяных болот, да на самом краю неба, где тучи ровно, как ножницами, срезаны, — заря медно-желтая. И, кажется, он едет так уже давно-давно и никогда никуда не приедет.

— Тпру, тпру! — кричал Илья, натягивая вожжи. Коляска накренилась, едва не опрокинулась. Одна из двух лошадей, загнанных давеча, лежала на дороге. Живые испугались мертвой, взвились на дыбы, шарахались, пятились. Каркая, поднялась стая воронов с падали и полетела, черная, к желтой заре.

Илья, соскочив с козел, налаживал сбрую и вытаскивал колесо из рытвины. Заглянул в коляску: но государя не видно, не слышно. Спит?

Нет, не спит: откинулся в темный угол; лицо побледнело, исказилось от ужаса, и широко раскрытыми глазами смотрит на дорогу, где нет никого.

Вернулся не в Красное, а в Царское. Не велел о своем приезде докладывать, хотя знал, что государыня ждет и тревожится, потому что он обещал приехать.

Прошел к себе в спальню; вспомнив, что не ел с утра, почувствовал тошноту от голода; велел подать чаю. Спать хотелось так, что едва стоял на ногах, но лег не сразу, а написал два письма. Одно — к императрице (часто переписывался с нею из комнаты в комнату). Записочка в одну строку, по-французски:

«Elle est morte. Je reçois le châtiment de tous mes égarements. — Она умерла. Я наказан за все мои грехи».

Другое письмо к Аракчееву:

«Не беспокойся обо мне, любезный друг, Алексей Андреевич. Воля Божья, — и я умею покоряться ей. С терпением переношу мое сокрушение и прошу Бога, чтобы Он подкрепил силы мои душевные. Ожидаю удовольствия с тобою видеться завтра и надеюсь, что поездка моя и предметы, коими в оной заниматься буду, рассеют несколько печальные мои мысли.

Навек тебя искренно любящий Александр».

Лег. Уже засыпал — вдруг, как от внезапного толчка, проснулся. Вспомнил о том, что видел на дороге давеча, когда стая воронов, каркая, летела, черная, к желтой заре.

Старичок, похожий на тех нищих странников, что ходят по большим дорогам, собирают на построение церквей. Лысенький, седенький, с голубыми глазками, — «бедненькие глазки, совсем как у теленочка», — как у него самого в зеркале. Он уже видел его раз, вскоре после смерти отца, когда казалось, что сходит с ума; не узнал тогда, теперь знает: это он сам, государь, от престола отрекшийся и сделавшийся нищим-странником.

Видеть себя — к смерти. «Ну, что ж, — подумал, — ведь смерть тоже отречение, и, может быть, лучшее. Все к лучшему!» — усмехнулся с неожиданной легкостью, повернулся на привычный левый бок, положил щеку на руку и тотчас же заснул.

43
{"b":"102566","o":1}