Литмир - Электронная Библиотека
A
A
Как ландыш под серпом убийственным жнеца…

После матери больше всего на свете любил музыку.

— Все слова лгут, одна только музыка никогда не обманывает.

И речи о вольности были для него музыкой. Всякая ложь в них оскорбляла его, как фальшивая нота, оставляла смутный след на душе, как дыханье на зеркале.

— Вы стремитесь к высокому, я тоже: будем друзьями! — предложил он Голицыну чуть ли не на второй день знакомства.

Тот усмехнулся, но протянул ему руку. С тех пор, когда находили на Голицына сомнения в себе, в других, в общем деле, — стоило вспомнить ему о милом Саше, о тихом мальчике, — и становилось легче, верилось опять.

Друзья вели беседы бесконечные; начинали их дома и продолжали на улице или за городом, где-нибудь на островах.

На Крестовском, по аллее, усыпанной желтым песком, с белыми, новой краской пахнущими тумбами, прохаживались чинно молоденькие коллежские секретари с тросточками и старые статские советники с женами и дочками в соломенных шляпках и блондовых чепчиках. Слушали роговую, церковному органу подобную музыку с великолепной дачи «Монплезир» на Аптекарском острове и наслаждались «бальзамическим воздухом». Тут же на траве, под вечернее кваканье лягушек в болотных канавах и уныло-веселые звуки: «Ах, мейн либер Аугустин, Аугустин», немецкие мастеровые выплясывали гросфатера. Пахло свежей травою, смолистыми елками из лесу и жареными сосисками, жженным цикорием из «Новой Ресторации», где пиликали скрипки, визжали цыганки и гвардейские офицеры, подвыпив, буянили. На Крестовском острове царствовала вольность нравов, как в золотом веке Астреевом:[49] даже курить можно было везде, тогда как на петербургских улицах забирала полиция курильщиков на съезжую. Гостинодворские купчики катались по Малой Невке на яликах, заезжали на тони, варили уху, орали песни и спорили об игре актера Яковлева в «Дмитрии Донском».[50] А старые купцы со своими купчихами, сидя на прибрежных кочках, поросших мхом и брусникою, попивали чай с блюдечек, за самоварами, такими же, как сами они, толстопузыми, медно-красными на заходящем солнце.

В сосновых рощах сдавались в наем избы чухонцев и строились редкие дачки, карточные домики, где любители сельской природы могли утешаться колокольчиками стада и берестовым рожком пастуха на туманных зорях: «Совсем как в Швейцарии».

Здесь, в «Новой Ресторации», за шатким столиком с бутылкою пива или сантуринского, два друга вели беседы о таких предметах, что если бы кто и подслушал, — не понял бы. Голицын рассказывал Одоевскому о своих парижских беседах с Чаадаевым и под уныло-веселые звуки «Аугустина» шептал ему на ухо те слова молитвы Господней, которым суждено было, как верил Чаадаев, сделаться осанной грядущей свободной России: Adveniat regnum tuum,[51] — так не по-русски о русской вольности звучали эти слова для самого учителя.

Больше всего занимала Одоевского мысль Чаадаева о том, что без Бога нет свободы, без церкви вселенской нет для России спасения.

— Да, это главное, главное! — повторял тихий мальчик, весь волнуясь и краснея от стыдливой радости: — это главнее всего! А ведь никто не поймет…

— А ты понял? — вдруг спросил Голицын, взглянув на него с тою внезапною усмешкою, которой немного побаивался Одоевский; сходство с Грибоедовым, тоже другом его, именно в этой, всегда внезапной и как будто недоброй, усмешке, давно заметил он в Голицыне, и оно не нравилось ему, но почему-то никогда не говорил он об этом сходстве, только смутно чувствовал в нем что-то жуткое. — А ты понял?

— Не знаю, может быть, и не понял, — покраснел Одоевский и застыдился еще больше: — я насчет философии плох, умом не понимаю многого, ну, да ведь не все же одним умом…

— Нет, Саша, тут и умом надо, тут один волосок отделяет истину от лжи, вольность от рабства. Две пропасти: сорвешься в одну — не удержишься, до дна докатишься. Надо выбрать одно из двух. Ты выбрал? Понял? А может быть, и понял, да не так?

— Не так, как кто?

— Как я, как мы с Чаадаевым.

— А может быть, и вы не так?

— Ну, значит, мы самих себя не поняли…

— А ты что думаешь? Иногда и себя самого не поймешь.

В тот же день на Елагином острове с государем встретились.

Он ехал верхом один — только дежурный флигель-адъютант следовал издали — по лесной аллее-просеке от нового Елагинского дворца ко взморью. Остановились. Камер-юнкер снял шляпу, офицер отдал честь. Государь поклонился им с той милостивой улыбкой, с которой он один умел кланяться, — для всех одинаковой и для каждого особенной, единственной.

— Что ты? — спросил Голицын Одоевского, который смотрел вслед государю, с лицом, сияющим от радости.

— Ничего… так… — как будто опомнился тот и опять покраснел, застыдился. — Сам не знаю, что со мною делается, когда вижу его… Как посмотрел-то на нас, улыбнулся!

— Так любишь его?

Одоевский молчал, все больше краснея.

«Зачем же ты в Тайном Обществе?» — хотел было спросить Голицын, но тот сам, без вопроса, ответил.

— Если бы он только знал, чего мы хотим, то первый бы с нами был…

— Как же с нами? Против себя самого?

— Ну, да. Не пожалел бы и себя для блага отечества, отдал бы все за счастье, за вольность России. Ежели царь — отец, то как может он желать, чтоб народ, дети его были рабами. Помнишь в Писании: сыны суть свободны…

— Да ведь это не о царе, а о Боге…

— Все равно.

— Нет, не все равно…

Замолчали и посмотрели друг на друга с тем удивлением, которое слишком поспешной дружбе свойственно, как будто впервые друг друга увидели.

— За что же мы его убить хотим? — вдруг усмехнулся Голицын опять давешней жуткой усмешкой.

— Убить? — воскликнул Одоевский. — Эх, душа моя, мало мы, что ли, вздору мелем, сами на себя врем? Да если кто и вправду пойдет на убийство, то увидит лицо его, глаза, улыбку, — вот как давеча нам улыбнулся, — и рука не подымется, сердце откажет! Изверга такого нет, чтоб не полюбил его и не был бы рад сам за него умереть. Сказать не умею, а только знаешь, как простой народ говорит: «Государь батюшка, красное солнышко!» У кого этого нет, тот не русский. А ведь мы русские; у нас у всех это есть, да забыли, а вспомним когда-нибудь.

— Кто любит арбуз, а кто свиной хрящик; один — царя, другой — вольность, — рассмеялся Голицын: — но нельзя же царя и вольность вместе любить…

— Отчего нельзя?

— Ну, вот видишь, недаром я спрашивал давеча, так ли ты понял.

— Не то, не то…

— Нет, Саша, то самое.

Опять посмотрели друг на друга с удивлением и, как часто бывает в дружбе, почувствовали, что любят, но не знают друг друга. Да уж полно, любят ли? Не поторопились ли дружбой?

Вернулись на Крестовский, наняли лодку и выехали на взморье.

Была белая ночь, светло как днем, но краски все полиняли, выцвели; осталось только два цвета — белый да черный, как на рисунке углем: белая вода, белое небо, пустое — одна лишь последняя, прозрачная, с востока на запад тянувшаяся гряда перламутровых тучек; и черная полоска земли, как будто раздавленная, расплющенная между двумя белизнами — воды и воздуха; черная тоня, избушка на курьих ножках; черные тростники на отмелях, а дальше — все плоско-плоско, бело-бело, не отличить воды от воздуха. Тишина мертвая. Рыба всплеснет вблизи; вдали на барке топор застучит; пироскаф Берда, идущий в Кронштадт, первый и единственный пароход в России, по воде, невидимый, зашлепает колесами, — и тишина еще беспредельнее.

Бросили весла; лодка, как люлька, качаясь, баюкала.

Разговор зашел о Грибоедове.

— Когда граф Завадовский дрался с Шереметевым из-за танцовщицы Истоминой, Грибоедов был секундантом, — рассказывал Одоевский: — без него и дуэли бы не было; оба шли на мировую, да Грибоедов опять их стравил. «Для чего, — говорит, — и сам не знаю, черт меня дернул!» Шереметев упал, раненный насмерть, и заметался по снегу, а другой секундант, гусар Каверин, пьяница, но добрый малый, подбежал к нему, присел на корточки, хлопнул себя руками по ляжкам и закричал: «Вот тебе, Вася, и репка!» Когда Грибоедов об этом рассказывал, то смеялся, знаешь, как всегда он смеется, точно сухие кости из мешка сыплются, а на самом лица нет. Тоска, говорит, на него нашла ужасная, места себе не найдет: все перед ним раненый по снегу мечется, и кровь на снегу.

вернуться

49

По греческой мифологии счастливым временем, «золотым веком» было, когда богиня справедливости Астрея пребывала на земле.

вернуться

50

Трагедия В. А. Озерова (1769–1816).

вернуться

51

Да приидет Царствие Твое (лат.).

40
{"b":"102566","o":1}