Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Равенство всех и каждого, наибольшее благоденствие наибольшего числа людей, — такова цель устройства гражданского. Истина сия столь же ясна, как всякая истина математическая, никакого доказательства не требующая и в самой теореме всю ясность свою сохраняющая. А поелику из оного явствует, что все люди должны быть равны, то всякое постановление, равенству противное, есть нестерпимое зловластие, уничтожению подлежащее. Да не содержит в себе новый порядок нижé[37] тени старого…

Математическое равенство, как бритва, брило до крови; как острый серп — колосья — срезывало, скашивало головы, чтоб подвести всех под общий уровень.

— Всякое различие состояний и званий прекращается; все титулы и самое имя дворянина истребляется; купеческое и мещанское сословие упраздняются; все народности от права отдельных племен отрекаются, и даже имена оных, кроме единого, великороссийского, уничтожаются…

Все резче и резче режущие взмахи бритвы. «Уничтожается», «упраздняется» — в словах этих слышался стук топора в гильотине. Но очарование логики, исполинских ледяных кристаллов с лунным огнем подобно было очарованию музыки. Жутко и сладко, как в волшебном сне — в видении мира нездешнего. Града грядущего, из драгоценных камней построенного Великим Планщиком вечности.

— Когда же все различия состояний, имущества и племен уничтожатся, то граждане по волостям распределятся, дабы существование, образование и управление дать всему единообразное — и все во всем равны да будут совершенным равенством, — заключил он общий план и перешел к подробностям.

Цензура печати строжайшая; тайная полиция со шпионами из людей непорочной добродетели; свобода совести сомнительная: православная церковь объявлялась господствующей, а два миллиона русских и польских евреев изгоняются из России, дабы основать иудейское царство на берегах Малой Азии.

Слушатели как будто просыпались от очарованного сна; сначала переглядывались молча, затем послышались насмешливые шепоты, и, наконец, негодующие возгласы.

— Да это хуже Аракчеева!

— Военные поселения, а не республика!

— Мундир бы завести для всех россиян одинаковый, с двумя параллельными шнурами в знак равенства!

— Не русская правда, а немецкая!

— Самодержавие злейшее!

А Пестель, ничего не видя и не слыша, продолжал говорить, как будто наедине с собою.

Голицын вглядывался в него, и маленький человек, со спокойным лицом, в треуголке и сером плаще, вспоминался ему на высотах Шевардинского редута, в пороховом дыму и в огне, над грудами убитых и раненых, ходивший взад и вперед шагами такими тяжелыми, что, казалось, не от пушечных выстрелов, а от этих шагов дрожит и стонет земля. Маленький человек похож был на свою собственную куклу, автомат в музее восковых фигур. Неземная тяжесть, роковая одержимость. Как будто не сам он двигается, а кто-то двигает, дергает его, как петрушку за ниточку.

Пестель вынул из портфеля перечерченную военную карту Российской империи, разложил ее на столе и начал объяснять разделение областей будущей Российской республики, с новою столицею, соединяющей Европу с Азией, Нижним Новгородом, под названием Владимир, в честь св. Владимира. Карта приложена была к «Русской Правде».

— Неубитого медведя шкуру делим, — заметил кто-то.

— А Польша где?

— Здесь, — указал Пестель на карту.

— Как здесь? За рубежом?

— Да, отделена от России.

— Не знаю, как вы, господа, — вдруг побледнел и вскочил Рылеев, — а я никому не позволю разыгрывать в кости судьбу моей родины!

Повскакали и другие, закричали в ярости:

— Не позволим! Не позволим!

— Вот они, Южные, вот, куда гнут!

— Кромсать Россию! Да черт вас дери с вашею республикою!

— Предатели!

— Враги отечества!

Неистовый Кюхля схватил карту и разорвал ее пополам.

Председатель изо всей силы звонил в колокольчик, но долго еще шум не унимался.

— Я полагаю, господин полковник, что отторжение столь коренных областей, как Польша, от державы Российской многим не понравится, — начал было Трубецкой примирительно, когда стало потише.

— А я полагаю, господин председатель, что мы исповедуем либеральные взгляды не для того, чтобы нравиться людям, из коих большинство глупцы, — усмехнулся Пестель так высокомерно, что даже кротчайшего Трубецкого передернуло.

— А главное, хамы все; не от огня или потопа, а от хамства погибнет земля! — выпалил вдруг доселе безмолвный Каховский и опять замолчал на весь вечер.

— С одним не могу никак согласиться, — заключил Рылеев: — в республике вашей смертная казнь уничтожается, а вам без нее не обойтись, гильотина понадобится, да еще как: нам же первым головы срубите…

— Не гильотина, а пестелина! — крикнул Бестужев.

Одоевский закорчился и закашлялся от смеха так, что должен был выйти в другую комнату.

Голицыну казалось, что все, навалившись кучею, бьют спящего или пьяного.

Заранее предчувствуя победу, Муравьев попросил слова. Заговорил — и с отрадой почувствовали все, как вещи, сдвинутые Пестелем, возвращаются на старые места; опять становится все нетяжким, негрозным, неответственным; режущая бритва окутывалась ватою; ледяные кристаллы таяли и превращались в теплую воду.

Муравьев доказывал необходимость медленного действия.

— В самой натуре постепенное течение времени дает жизнь, рост и зрелость всему; крупные же и быстрые события производят вихри, бури, землетрясения и разрушения. Точно так же народу, пребывшему века без сознания вольности гражданской, дарование оной располагаемо должно быть с постепенностью. Поставлять же внезапно и насильственно, на место правления законного, самовластие временных диктаторов, — людей, никому неведомых, есть дело безрассудное. Уверены будучи в том, — заключил оратор, — что Россия не может быть иначе управляема, как монархом законным и наследственным, отвергает Северное Общество всякую мысль о республиканском образе правления и единственной целью своей полагает конституцию монархическую.

— Браво, браво, Муравьев! — закричали и захлопали ему те же, кто давеча кричал и хлопал Пестелю.

— Не бывать республике!

— Да здравствует монархия!

— Да здравствует конституция Северная!

Голицын давно уже видел, как лицо Пестеля бледнело, искажалось, и в тускло-черных глазах загорался тяжелый, припадочный блеск. Вдруг ударил он изо всей силы кулаком по столу.

— Так будет же республика!

Все на минуту притихли. Но тотчас же опять поднялся неистовый крик:

— Долой диктаторов!

— Долой Пестеля!

— Второго Бонапарта!

— Второго самодержца!

— Павла Второго!

Пестель, как будто просыпаясь, обвел всех медленным взором.

— Господа, — заговорил он изменившимся голосом, с тихим и грустным недоумением в потухших глазах, — я ни на какие личности отвечать не буду. Я пришел сюда не с тем. Ежели обидел кого, прошу извинить… Но стыдно будет тому, кто подозревает личные виды. Последствие покажет, что таковых не было. Впрочем, если я один мешаю всему, я готов удалиться из Общества.

Остановился, помолчал и вяло, рассеянно, точно о другом думая, потер лоб рукой:

— Я хотел еще что-то… Ну, да все равно…

В лице и в голосе его что-то было такое простое, правдивое и печальное, что все на мгновение опомнились и, так же как давеча, затаили дыхание, потупились, не глядя друг на друга. И тихая душная тяжесть опять навалилась на всех. Почувствовали, что не надо было говорить того, что говорили, и что не в нем, а в самих себе они что-то унизили.

Голицын встал и подошел к Пестелю.

— Я хочу вам сказать при всех, Павел Иванович! Со многим я не согласен, но главное верно у вас, и я того же мнения до корня: низвержение династии, провозглашение республики. Что бы ни говорили, — это так, и без этого ничего не будет, ничего не будет!

Пестель посмотрел на Голицына с удивлением, как будто все еще не понимая, но вдруг улыбнулся простодушною улыбкою, той же самою, с которой спрашивал намедни Рылеева о персидской шали для сестры и от которой лицо его сразу молодело, хорошело до неузнаваемости.

вернуться

37

Даже (церковнослав.).

33
{"b":"102566","o":1}