Причина состоит в том, что сын пишет о матери, а мать для человека как религиозного, так и просветительского сознания – всегда «святая» и всегда «подвижница». Повествование о благочестивой героине одушевлено личным отношением автора, согрето почтительным восхищением и сыновней любовью. Только сын, долгие годы живший бок о бок с Ульянией, мог наблюдать, как она дремлет – и перебирает четки: «Многажды видехом ю́ спящу, а рука ея четки отдвигаше». Это уже не просто благочестивое упражнение, это привычка, это характер. Если между героем жития и его автором всегда есть дистанция, то здесь эта дистанция преодолевается и уменьшается. Житие превращается в биографическую повесть.
Дружина Осоргин не кривил душой, когда рассказывал о своей матери. Из этого рассказа ясно, что она не принадлежала к разряду церковных богомолок и, напротив, редко ходила в церковь: «Не бе бо в веси той церкви близ, но яко два поприща; и не лучися ей в девичестем возрасте в церковь приходити». Так Ульяния вела себя и в пожилые годы, уже овдовев. После смерти мужа, пишет Дружина Осоргин, она «паче мирская отверже, печашеся о душе, как угодити богу, ревнуя прежним святым женам… моляся… и постяся и милостыню безмерну творя, яко многажды не остати у нея ни единой сребреницы,… и в церковь по вся дни хождаше к пению». Конец этой тирады – опять-таки дань агиографическому канону, ибо тотчас же, без перехода, сказано, что зимой, в сильные морозы, мать «к церкви не хождаше, но в дому моляшеся».
За что же сподобилась святости Ульяния? За повседневные и неустанные труды, за то, что была хорошей женой, матерью, снохой и хозяйкой, за нищелюбие и странноприимство, – иначе говоря, за деятельную любовь к ближнему. Описывая, как во время великого голода мать отдавала последнее алчущим и жаждущим, Дружина Осоргин не противопоставляет ее другим помещикам. Но мы знаем – хотя бы от Авраамия Палицына, а читатели Дружины Осоргина знали по личному опыту или по рассказам отцов, что богатые прятали хлеб и что таких, как Ульяния, не много было в дворянских семьях. Всей жизнью запечатлела она любовь к «меньшой братии», и «меньшая братия» платила ей любовью и после смерти.
Так высказана очень важная мысль о том, что человек может заслужить оправдание в миру, не в веригах подвижничества, а в семье, в «домовном строении», в родственной любви, в кротости и смирении. Повесть Дружины Осоргина отразила новые веяния в русском обществе, когда традиция духовного самоусовершенствования и уединения сменялась «социальным христианством», проповедью среди народа, заботой о улучшении его быта и нравственности. Ульяния Осоргина как тип принадлежит к кругу Дионисия Зобниновского и младшего ее современника Ивана Неронова, первого «боголюбца» и учителя протопопа Аввакума.
4. Первые опыты книжного стихотворства
Когда Кирилл и Мефодий закладывали основы старославянской литературы, то среди ее жанров были и стихотворные. По-видимому, сам Кирилл Философ писал силлабические стихи: таковы «Проглас» (предисловие) к Евангелию и похвала Григорию Назианзину. Болгария X–XI вв., унаследовавшая кирилло-мефодиевскую традицию, продолжала культивировать силлабическую безрифменную поэзию. Однако на Руси она не привилась. Хотя книжники древнекиевской эпохи легко различали прозу и стихи (об этом свидетельствует правильность пунктуации, с помощью которой выделялись стихотворные строки, в домонгольских пергаменных рукописях русского извода), они отказались от силлабического принципа.[566] В переводах из византийских поэтов они не сохраняли стихотворный рисунок – не потому, что «не умели» это делать, а потому, что стремились передать прежде всего «смысл речей» оригинала, а не его форму.
Почему все же стих в нашем понимании оказался за пределами древнерусской книжной культуры? По-видимому, ответ нужно искать в специфических отношениях русской средневековой литературы и фольклора.[567] Церковь рассматривала народное искусство как идеологически чуждое и постоянно старалась отделить себя от него посредством эстетической дистанции. Ка́к эстетическое отталкивание выглядело на практике, ясно из следующего примера. В скоморошьем обиходе использовались различные музыкальные инструменты. Они служили своеобразной скоморошьей приметой. «Рад скомрах о своих домрах» – гласит старинная поговорка. Скомороха узнавали по домре или сопели, как европейского шута по колпаку с бубенчиками. Церковь, обличавшая скоморохов (есть пословица «Бог создал попа, а бес скомороха»), не допускала в стены храма инструментальную музыку и пользовалась только монодическим пением.
Аналогичным было «отталкивание» официальной культуры от народного стиха. (Напомним, что согласно гипотезе Н. С. Трубецкого «прабылины» были силлабическими.[568] Если эта гипотеза верна, тогда понятно, почему книжники времен Ярослава Мудрого и его ближайших потомков презрели «силлабические заветы» самого Кирилла Философа: это было сделано опять-таки в угоду пресловутой эстетической дистанции). Наши предки не страдали отсутствием поэтического чувства, но это чувство удовлетворялось в первую очередь за счет фольклора, который обслуживал все общество и создал разветвленную систему стихотворных жанров, мелодизированных и «говорных». Лишь изредка эта устная поэзия прямо отображалась в письменности – в «Слове о полку Игореве» (например, цитаты из Бояна), в «Молении» Даниила Заточника (рифмованные вкрапления, которые говорят о замечательной, изысканной технике созвучий). Есть, впрочем, один из ряда вон выходящий случай – «Слово о погибели Русской земли». Как показал К. Ф. Тарановский, этот текст укладывается в модель сказового стиха:[569]
О свѣтло свѣтлая | и украсно украшена | земля Руськая! ||
И многими красотами | удивлена еси: |
Озеры многыми | удивлена еси, ||
Реками и кладязьми | мѣсточестьными, |
Горами крутыми, | холми высокими, |
Дубровами частыми, | польми дивными, |
Звѣрьми разноличьными, | птицами бещислеными, |
Городы великими, | селы дивными, |
Винограды обителными, | домы церковьными, |
И князьми грозными, | бояры честными, | вельможами многами. ||
Всего еси исполнена, | земля Руская, |
О прававѣрьная | вѣра хрестияньская! |
Здесь эстетическая дистанция между книжным и народным, устным искусством оказалась преодолимой и преодоленной – может быть потому, что «Слово о погибели» создано как отклик на батыевщину, создано в тяжелое для Руси время, когда идеологические и эстетические запреты отошли на второй план.
Однако было бы неверным полагать, будто оппозиция стих – проза, одна из фундаментальных литературных оппозиций, вовсе не играла роли в книжной словесности русского средневековья. «Обычной» прозе (например, летописной) противостояла орнаментальная ритмическая проза торжественного красноречия и особенно молитвословий.[570] В гимнографии ритмизация настолько отчетлива, что этот слой письменности надлежит рассматривать как «не-прозу», как заместитель и аналог стиха, и не случайно К. Ф. Тарановский предложил ввести в научный обиход термин «молитвословный стих».
Средневековая традиция оставалась в основном актуальной вплоть до XVII в. В Смутное время возникло стихотворство в нашем понимании – как осознанный, эстетически противопоставленный прозе способ организации письменной речи. Это было обусловлено двумя факторами. Первый из них – ломка прежних отношений между фольклором и «высокой» словесностью. Литературная «замятня» начала столетия открыла устной поэзии путь в рукописную книгу: от этого времени до нас дошел самый ранний сборник заговоров от болезней и порчи, а также старейшие списки «Сказания о киевских богатырях» и песни о Гришке Отрепьеве. Письменность начинает фиксировать народные формы стиха – тонику и раешник.[571]