Хотя действие «Пригожей поварихи» хронологически отнесено к началу века (в 1709 г. Мартоне было 19 лет), Чулков открыто изображает современные нравы и не заботится об анахронизмах. В петровское время не было гусарских полков, дамы не занимались сочинением романов, и, чтобы прочесть оду Ломоносова, Мартона должна была бы быть как минимум пятидесятилетней женщиной. Между тем все эти бытовые реалии упоминаются в ее рассказе. Она ссылается также на реальную топографию Москвы, указывая, что Ахаль жил в Ямской, она сама – у Николы-на-Курьих ножках, а дуэль произошла в Марьиной роще. Эти детали создают иллюзию реальности, правдивости рассказа Мартоны и усиливают «соучастие» читателя в судьбе героини.
«Пригожая повариха» обращена к читателю как исповедь Мартоны. Этот прием повествования также не был изобретением Чулкова: романы, воспроизводившие форму мемуаров, дневников и т. п., были широко распространены в XVIII в. Задачей, которую удалось решить Чулкову, было удачное соотнесение стиля сказа от первого лица с характером героини.
Это тесно связано с попыткой Чулкова, впервые в русской литературе, индивидуализировать характер героя. Этим героем в «Пригожей поварихе» была женщина; кроме того, используя интернациональную модель, Чулков писал роман о русской женщине из простонародья и должен был искать средства подчеркнуть национальные особенности образа. Характер сказа, речь героини и стали средствами такой характеристики. Жизнь Мартоны проходила в борьбе за место под солнцем, а не в размышлениях о добродетели. Рассказывая о своей судьбе, она ведет повествование просто и незамысловато, языком почти разговорным. В ее речи звучит житейский опыт, и Чулков нашел прекрасное средство придать ее рассуждениям форму, соответствующую ее национальности, сословному и культурному уровню. Это – пословица, за которой стоит авторитет векового опыта народа. Пословицами насыщен текст «Пригожей поварихи». При помощи их отмечается и истолковывается каждый поступок Мартоны. Она постепенно узнает на практике действие житейских правил, которые в них зафиксированы. Овдовев, она, по ее выражению, «наследила» пословицу «шей де вдова широки рукава, было б куда класть небыльные слова». Превратности судьбы заставляют ее понять, что именно «богатство рождает честь»; внезапное обогащение приводит на мысль пословицу «доселева Макар гряды копал, а ныне Макар в воеводы попал»; очередная житейская неудача напоминает о необходимости быть осторожнее и предусмотрительнее – «неправ медведь, что корову съел, неправа и корова, что в лес забрела».[940]
Чулков в заглавии романа назвал Мартону «развратной женщиной». Однако уже в первых строках поставил эту оценку под сомнение: «Увидит свет, – начинает свою повесть Мартона, – увидев разберет; а разобрав и взвеся мои дела, пускай наименует меня, какою он изволит». И действительно, Мартона изображена Чулковым скорее не с осуждением, а с сочувствием, которое должно было вызвать сочувственное отношение и у читателя. К непорядочной жизни героиню толкает не порочная натура, а бедность и в целом тот жестокий мир, где только богатство дает человеку независимость. Мартона и стремится стать богатой любыми способами. С другой стороны, в ее рассказе перед читателем проходит череда людей из «порядочного» общества, и все они оказываются в моральном отношении хуже, чем Мартона. Это галерея щеголей и щеголих, скупцов и взяточников-подьячих, дворян-бездельников – типов, осмеянных русской передовой сатирой, за которой в данном случае следовал Чулков.
«Пригожая повариха» была в социальном отношении симптоматичным явлением. Чулков, представитель энергичной, деловой разночинной интеллигенции, косвенно выражал в ней протест против того второстепенного положения, которое занимала в сословной системе русского общества эта прослойка. Правда, в исторической перспективе недовольство это оказалось скоропреходящим: подобно самому Чулкову, эта демократическая интеллигенция привлекалась на службу и старалась выбиться в дворяне.
«Пригожая повариха» остается наиболее ярким образцом плутовской прозы в русской литературе XVIII в. До появления «Российского Жиль Блаза» В. Т. Нарежного после Чулкова не было серьезных попыток написать роман в этом жанре. «Жизнь Ваньки Каина» Матвея Комарова строилась по иному канону, по образцу французского уголовного романа; «История купеческой дочери Аннушки» из сборника Ивана Новикова «Приключения Ивана, гостиного сына» является лишь слабым подражанием Чулкову.
Если в «Пригожей поварихе» Чулков выступил предшественником плутовского романа, то авантюрно-любовно-галантные повести из «Пересмешника» можно считать прообразом позднейшей исторической повести из национального прошлого. Чулков рассказывает в них о приключениях славенских князей, о героическом прошлом руссов, их обычаях и обрядах. Создавая эти повести, он ориентировался на стиль и манеру рукописной переводной беллетристики, смыкавшейся в сознании людей XVIII в. с фольклорной сказочной традицией. Ничего непосредственно исторического или фольклорного в этих повестях нет. Действие их происходит в легендарные доисторические и долетописные времена, а в целом они построены на ходовых мотивах литературных сказок. Однако и в этом случае Чулков придает повествованию национальный русский колорит, вкрапливая в текст некоторые географические и исторические реалии, а главное, впервые развертывая перед читателем систему славянской мифологии. В основном, сведения о Перуне, Хорсе, Велесе, Зниче, Ладе и других божествах, а также связанных с этими божествами обрядах, были почерпнуты им из «Древней российской истории» Ломоносова, но беллетризации подверглись впервые.
Позднее Чулков вместе с М. И. Поповым выступили в качестве первых систематизаторов национальной русской мифологии, использовав при этом и некоторые данные фольклора. Следуя за Ломоносовым, они полагали, что славяне в древности имели свой Олимп, в основных чертах повторявший Олимп античный. Из этого они и исходили в своих толкованиях. Так, Перун был объявлен верховным божеством славян, своего рода Зевсом; Лада стала богинею любви; Похвист был истолкован как Эол, божество ветра, и т. д. Созданные Чулковым и Поповым мифологические словари, в которых систематически излагались эти соответствия, ввели этот славянский «пантеон» богов, исторически и научно малодостоверный, во всеобщее употребление литературное.[941] Наиболее полным из словарей была «Абевега русских суеверий» (1786) Чулкова, в которой кроме сведений мифологического характера он также собрал описания свадебных обрядов, народных языческих праздников и поверий. Этот полуэтнографический, полулитературный материал оказался очень полезным, когда русские писатели, начиная с Г. Р. Державина, стали гипотетически восстанавливать и литературно изображать дохристианский этап национальной культуры. При этом им пришлось решать проблему национального колорита, и они воспользовались опытом Чулкова в «Пересмешнике», Попова в «Славенских древностях», Левшина в «Русских сказках». Особенно широко славянская мифология применялась в поэзии русских романтиков, в их исторических сочинениях и стилизациях под народное поэтическое творчество, особенно под песню и былину. В этой функции славянская мифология продолжает использоваться и в современной беллетристике.
Характерно, что именно Чулков, Попов и ряд других, близких им авторов сделали первые шаги в области «литературного фольклоризма», использования фольклора в литературных целях. Особенно широко они применяли пословицу – в прозе и народную песню – в поэзии. В. А. Левшин, написавший явное подражание «Пересмешнику» – «Русские сказки» (ч. 1–10, 1780–1783) о похождениях русских средневековых рыцарей, даже сделал попытку ввести в свои рассказы отрывки из подлинных былин. Чулкову принадлежит заслуга первой публикации почти четырехсот народных песен в составе «Собрания разных песен» (1770–1774), выдержавшего в течение XVIII в. несколько переизданий. Этот сборник долго служил настольной книгой для русских поэтов, знакомя их со всем разнообразием народной песни: лирической, разбойничьей, исторической, обрядовой и др.