Может быть, Данте чувствует себя, в иные минуты, одним из тех «малодушных», ignavi, не сделавших выбора между Богом и диаволом, которые казнятся в преддверии ада, хотя и легчайшей, но презреннейшей казнью.
Они принадлежали к злому сонму
Тех Ангелов, что не восстали
И не были покорны Богу,
Но были только сами за себя.
Отвергло небо их, и ад не принял…
Их мир забыл, и милосердье Божье,
И правосудие равно их презирает.
[844] Может быть, в такие минуты мука Данте, тягчайшая, — самопрезренье.
«О, какие это были муки моего рождающего сердца, какие вопли. Боже мой!.. Этого никто не знает, кроме Тебя», — мог бы сказать и Данте, как св. Августин. — «Я искал Тебя, Господи, как только мог; я хотел понять веру мою… и очень устал»… — «Боже мой, единственная надежда моя, услышь меня, не дай мне изнемочь в поисках моих, от усталости и отчаяния… дай силу искать Тебя до конца. Ты один видишь силу и немощь мою; исцели немощь, укрепи силу. Ты один видишь знание мое и неведение… Я стучусь, — отвори! Дай мне знать Тебя и любить!»[845]
Если так молился Данте вместе с Августином, то, может быть, и его молитва исполнилась. Тем же чудом небесно-земной любви спасся он и здесь, в земном аду, как там, в подземном.
Волю средних веков, к «вере, ищущей разума», fides quaerens intellectum, превращает он в волю грядущих веков к «разуму, ищущему веры», intellectus quaerens fidem.[846] Этим-то он и близок нам и нужен сейчас, как никто из людей нашего времени, только верующих или только знающих.
Данте — грешник и, может быть, даже великий, потому что и в этом — во грехе — он так же велик, как во всем. Но в черноте старой греховности его вспыхивают вдруг ослепительно-молнийно-белые точки новой, в христианстве еще небывалой, уже за-христианской, Третье-Заветной святости. Если бывший Данте — весь еще в черноте греха, включающего в себя и грешную «похоть знания», libido sciendi, то в этих белых точках святости, включающей в себя и святую волю к знанию, — весь Данте будущий.
В центре земли, на самом дне ада, сковано вечными льдами исполинское тело Люцифера. Данте с Вергилием ползут, точно блохи, по волосам этого тела, как по ступеням ужасающей лестницы к центру земли, «куда влекутся все тяжести». И здесь Вергилий делает сам и принуждает спутника сделать нечто, для него непонятное:
…Перевернувшись
С мучительным усильем, обратил
Он голову туда, где были ноги.
И снова лезут они все по той же косматой лестнице — волосам Люциферова тела, теперь уже не вверх, а вниз; но Данте, все еще не понимая, думает, что продолжает спускаться, возвращаясь в ад, пока, наконец, Виргилий не объясняет ему: «когда перевернулся я, ты перешел за центр земли и в гемисфере нижней находишься теперь».[847]
Что в эту минуту чувствует Данте, — только ли ужас неимовернейшего из всех путей? Нет, может быть, и нечто подобное тому, что чувствовал Колумб, устремляя корабли свои сквозь бури океана и «тысячи смертей», все на Запад, на Запад, в неизвестный мир; что чувствовал и предтеча Колумба, древний подвижник знания, новых земель открыватель, Улисс, готовясь устремить свой последний корабль в тот же неизвестный мир.
…И спутникам моим сказал я: «Братья,
Прошедшие сквозь тысячи смертей,
Чтоб Запада далекого достигнуть, —
Не откажите посвятить пути,
Никем не хоженному, против солнца,
В необитаемый и неизвестный мир, —
Остаток дней, теперь уже недолгих.
О, вспомните призванье человека
Высокое: не в слепоте и страхе,
Как зверю, жить, но возвышать свой дух
Божественною радостью познанья!»
[848] Радость эту, может быть, чувствует и Данте, когда, выйдя из подземных недр, первый из людей верхней гемисферы, видит на неизвестном небе нижней — сверкающее в красоте несказанной, четверозвездие Южного Креста.[849]
Когда из мертвенного воздуха я вышел,
Печалившего сердце мне и очи,
То усладил их разлитой по небу…
Прозрачному до высшей сферы звезд…
Сладчайший цвет восточного сапфира. —
И в нем четыре я звезды увидел,
Невиданные от начала мира.
Как радуется им не наше небо!
О, вдовствующий Север наш, пустынный,
Лишенный тех божественных огней!
[850] Этим-то невиданным Крестом и будет крещено у Данте, как та разлитая не на нашем небе, синева «восточного сапфира» — новорожденное Святое Знание грядущих веков; тем же Крестом скрещены, соединены, в неземной геометрии, две параллельные линии — знающая Вера и верующее Знание.
После Александрийских астрономов, Данте первый, до Колумба, угадывает шаровидность земли и существование великого неизвестного материка — бывшей Атлантиды, будущей Америки.[851] За три века до Галилея, за четыре до Ньютона, предчувствует он закон мирового тяготения.[852] Та же новая воля к опытному знанию — в «Божественной комедии», как в «Атлантическом кодексе» Леонардо да Винчи.
В Огненном Небе, Эмпирее, неземное «восхищение», raptus, не мешает Данте, математику, определять с точностью, как относится к западному горизонту и меридиану Иерусалима та астрономическая точка, где он находится.[853]
Вот как изображает он закат, на высоте Чистилищной Горы: «Солнце стояло на небе, как стоит оно, в тот час, когда первые лучи его искрятся там, где кровь свою пролил Создавший солнце, и когда, под высоким созвездием Весов, падает Эбр, а воды Ганга сверкают, в полуденный час».[854] Это значит: был час, когда на высоте Чистилищной Горы — закат, в Иерусалиме — восход, в Индии — полдень, а в Испании полночь. В этой широте астрономического взгляда на мир — та же упоительная радость полета у Данте, какую чувствовал, должно быть, и Винчи, изобретая человеческие крылья, и нынешние летчики чувствуют, когда горят над ними, без лучей, в ледяной черноте стратосферы, чудные и страшные дневные звезды.
По тем волнам, куда я путь мой правлю,
Никто еще не плавал никогда, —
[855] скажет Данте, может быть, с большим правом, чем мог бы сказать Колумб, потому что новый материк духовный, открытый Данте больше, чем материк вещественный, открытый Колумбом.
Того, o чем теперь сказать я должен,
Не говорил ничей язык, и не писало
Ничье перо, и никому о том