Как же Данте не видит, что таким заключением книги он разрушает все, что в ней построил, и доказывает обратное тому, что хотел доказать? Прав Гегель: «Соотношение Кесаря и Папы… остается здесь совершенно неопределенным».
Власть Кесаря подчинена ли власти Первосвященника в чем-либо, — на этот вопрос отвечает вся книга: «Ни в чем», а конец ее утверждает обратное: «В чем-то подчинена». Соединимы ли две цели, поставленные Богом человеку, — временное счастье, рай земной, и блаженство вечное, рай небесный? Два противоречивых ответа и на этот вопрос: «Несоединимы», — отвечает вся книга; «Соединимы», — отвечает ее конец: «Временное счастье подчинено, каким-то образом, блаженству вечному». Но если так, то два пути к двум целям пересекаются там, где одна из целей подчинена другой.
Может ли такой умный человек, как Данте, не видеть этого противоречья? А если он видит его, то почему же терпит?
IX. АНТИ-ДАНТЕ
В каждом человеке есть два человека: он сам и двойник его, с его же собственным, но отраженным и опрокинутым, как в дьявольском зеркале, — противоположным лицом.
Ax, две души живут в моей груди!
Хочет одна от другой оторваться…
Нет, обе хотят в смертном бою сойтись. «Две души» и в Данте живут.
«Я не один — нас двое; я в обоих».[766] — «Делая зло, я обвинял что-то другое, что было во мне, но не было мной», — мог бы сказать и грешный Данте так же, как говорит святой Августин.[767]
Есть Христос и Антихрист; есть Данте и Анти-Данте.
Кто кидает камнями в детей? Кто обещает брату Альбериго в аду снять с глаз его ледяную кору и, обманув его, думает, что «низость эта зачтется в благородство» обманщику? Кто говорит о любимой — Беатриче иной:
О, если бы она в кипящем масле,
Вопила так из-за меня, как я —
Из-за нее!
Кто хочет не Единого в Двух, а Двух в Едином? Кто не может сделать выбора между Богом и диаволом, Христом и Антихристом? Данте? Нет, Анти-Данте.
«Что это за чудо во мне, что за чудовище? И откуда оно?.. Или я уже не я?.. Или такая разница между мной и мной? Но если так, то где же разум?» — мог бы спросить себя и Данте, с таким же удивлением и ужасом, как Августин.[768] «Unde hoc monstrum? Откуда это чудовище?» — есть вопрос на вопрос: «Unde sit malum? откуда Зло? откуда Ад?» — мука на муку, ужас на ужас всей жизни обоих, святого Августина и грешного Данте.
Вот что значит противоречие в конце «Монархии». «Где же разум?» Нет разума — есть безумие, противоразум, антилогика. Данте в аду земном так же сходит с ума, как в подземном. Здесь, в конце «Монархии», — не логическое противоречие, а противоборство метафизическое Двух в Одном, — белого Херувима и «черного», человека и «чудовища», — Данте и Анти-Данте.
Временная победа «двойника» над человеком есть Ад; их борьба — Чистилище; вечное торжество человека — Рай. Данте видят все, Анти-Данте — почти никто; или, наоборот: Анти-Данте видят все, а Данте — почти никто.
Главная ошибка Данте в «Монархии» то, что отдает его в руки Анти-Данте, есть не только его ошибка, но и почти всего христианского человечества, за две тысячи лет. Чтобы на вопрос Пилата: «Ты — Царь?» ответить: «Царство Мое не от мира сего» (Ио. 18, 36), в том смысле, как это понял Данте: «Сам Христос отрекся от власти земной», — надо было бы Христу отречься от самого Себя и от главного дела всей жизни и смерти своей: «Да приидет Царствие Твое; да будет воля Твоя и на земле, как на небе». Если Христос действительно «отрекся от власти земной», как это понял Данте и почти все христианство за две тысячи лет, то что же значит:
Мне дана всякая власть на небе и на земле. (Мт. 28, 18)?
Между тем словом, предпоследним, к Пилату, и этим, последним, которое сказано людям на земле Воскресшим Господом,
— противоречие неразрешимо.
Кажется, ключ к этой темнейшей загадке христианства есть главное и все решающее слово «ныне», в ответ Пилату.
Ныне, non, царство Мое не отсюда, —
это почти в христианстве не услышано или не понято: «ныне — сегодня — сейчас царство Мое еще не от мира сего; но уже идет в мир; будет и здесь, на земле, как на небе». Это понял даже такой человек, как Пилат:
Итак, Ты — Царь?
повторяет он и настаивает. И слышит ответ:
Ты говоришь, что Я — Царь. Я на то и родился и пришел в мир, чтобы царствовать. (Ио. 18, 37.)
Это никем не услышано или не понято; это было, как бы не было. «Царство Мое не от мира сего, — неземное, на земле невозможное» — так поняло христианство, и на этом успокоилось.[769] Две скрещенные в Кресте линии вновь разомкнулись в две параллели несоединимые — в два царства, земное и небесное, — в Церковь и Государство. Этих-то двух царств хочет и Анти-Данте в «Монархии».
Верно угадывает он, но неверно оценивает будущие судьбы христианского человечества в том отделении Церкви от Государства, которое, начавшись в Реформации, закончится в Революции. Временное и частное, нужное в некоторых точках отделение Церкви от Государства может быть спасительным; но их отделение вечное, во всем, для обоих убийственно. Церковь без государства, как душа без тела, а государство без Церкви, как тело без души. Только что Церковь скажет: «Царство мое не от мира сего», как мир начнет уходить от Церкви. Чтобы ладье Петровой не потонуть, кормчие в обеих Реформациях, внешней, протестантской, и внутренней, католической, выбросят из ладьи драгоценнейший груз — истинную Теократию — Царство Божие на земле, как на небе.
Если государство и Церковь утверждаются, как два религиозно-несоединимых начала, то равновесие между ними невозможно: сначала государство становится рядом с Церковью, потом над нею господствует и, наконец, уничтожает ее, чтобы сделать противоположным двойником, чудовищным оборотнем Церкви.
Данте борется с Анти-Данте и побеждает его не только в конце «Монархии», но и во всей книге, особенно там, где подчиняет бытие народное бытию всемирному. Воля к подчинению обратному — бытия всемирного народному есть воля к вечной, братоубийственной войне народов — самоистребление человечества. Это понял Данте, и в этом он ближе к будущему, чем люди наших дней, не наученные опытом первой великой войны и готовящие вторую, последнюю, — вероятный конец европейской цивилизации в новом Ледниковом периоде. Целые народы бесятся, как животные — в припадке водобоязни, в том повальном умственно-нравственном помешательстве, которое мы называем «национализмом», «расизмом»; кровь целых племен воспаляется, как от укуса тарантула, от лютой похоти к самим себе. Часть хочет быть целым, племя — всеплеменем, народ — человечеством, и все, что стесняет этот чудовищный рост его, хочет истребить так же необходимо-естественно, как пламя лесного пожара истребляет сухой лес.
Миру погибнуть или спастись — значит сейчас больше, чем когда-либо, выбрать одно из двух: или вечную войну, в бытии только народном, национальном, или вечный мир в бытии всемирном. Это первый понял Данте не отвлеченно-умственно, а религиозно-опытно; он первый победил, в XIV веке, то, чего мы все еще не можем победить, в XX — узкую народность, «национализм»; первый понял он, что нет мира для отдельных народов: они погибают, если живут для себя и в себе, — спасаются только в человечестве. И это тем удивительнее, что век Данте совпадает с ранней, еще свежей весной, prima vera, того бытия народного, национального, чья летняя засуха теперь попаляет весь мир; это тем удивительней, что первый великий отчизнолюбец, патриот новых времен, — Данте. Родины больше, чем он, никто никогда не любил; больше никто за нее не страдал. И вот все-таки имеет он силу выйти из бытия народного во всемирное. Надо было так любить отечество и так страдать за него, как он, чтобы иметь право сказать: «Мир для меня отечество, mundus est patria».[770]