Кажется, Данте был несправедлив к отцу. Сделаться великим ученым он не мог бы, если бы для этого не было заложено в нем основания с раннего детства и юности. Школьное учение, в те дни, когда, по свидетельству Боккачио, «науки были совершенно покинуты», стоило немалых денег.[85] Если же верно свидетельство Бруни, что Данте, «с раннего детства был воспитан в свободных науках»,[86] то это могло быть лишь потому, что сер Алигьеро, хотя и «меняла-торгаш», подобно всем флорентийцам, — денег не жалел на учение сына: значит, любил его и хотел ему добра. И если мы, чужие люди, через семь веков, можем ему за это многое простить, то сын — тем более. Но Данте отцу не простил:
он вообще не умел или не знал, что умеет прощать.
Первыми книгами, в слабых, детских руках его, были, вероятно, тяжеловесные рукописные учебники Доната и Присциллиана: «Основание искусства грамматики»,[87] а первыми учителями — иноки францисканской обители Санта-Кроче, находившейся в ближайшем соседстве с домами Алигьери: здесь была одна из двух главных во Флоренции детских школ;[88] другая была в доминиканской обители Санта-Мария-Новелла.
В школе Санта-Кроче, вероятно, и посвящен был отрок Данте в премудрость семи наук схоластической «Тройни и Четверни», Тривии и Квадривии: в ту входили грамматика, риторика и диалектика; в эту — арифметика, геометрия, музыка и астрономия.[89] Большая часть этих наук была лишь варварским полуневежеством, кладбищем древнеэллинских знаний, высохшим колодцем, камнем вместо хлеба. Хлеб нашел Данте не во многих мертвых книгах, а в единственной живой. «Будучи отроком, он уже влюбился в Священное Писание», — вспоминает один из надежнейших, потому что ближайших ко времени Данте, истолкователей «Комедии».[90] Так же, как в маленькую девочку Биче, «влюбился» он и в великую, древнюю Книгу. «Данте, говорят, был в ранней юности послушником в братстве св. Франциска, но потом оставил его», — вспоминает другой, позднейший, истолкователь.[91] Раньше семнадцати лет Данте, по уставу Братства, не мог принять пострига; но думать о том мог, конечно, и раньше.
Я был тогда веревкой опоясан
И думал ею изловить Пантеру
С пятнистой шкурой, —
(сладострастную Похоть), — вспоминает сам Данте, в Аду, может быть, о той веревке Нищих Братьев, которую носил, или о которой мечтал, с ранней юности.[92]
Судя по тому, что впоследствии он должен был всему переучиваться, в школе он учился плохо. Кажется, главная его наука была в вещих снах наяву, в «ясновидениях». — «Многое я уже тогда видел как бы во сне».[93] — «Данте… видел все», — по чудному слову фр. Саккетти.[94] Истинная наука есть «не узнавание, а воспоминание, anamnêsis», — это слово Платона лучше всех людей, кроме святых, понял бы Данте; узнает — вспоминает он, только в самую глухую ночь, когда
Густеет мрак, как хаос на водах,
Беспамятство, как Атлас давит сушу;
Лишь Музы девственную душу
В пророческих тревожат боги снах, —
[95] душу еще не рожденной, но уже зачатой музы Данте. — «Я уже тогда сам научился говорить стихами», — вспомнит он об этих пророческих снах. Учится в них говорить «сладкие речи любви».[96]
Первый светский учитель Данте, не в школе, а в жизни, — самый ранний гуманист, Брунетто Латини, консул в цехе судей и нотариев, государственный канцлер Флорентийской Коммуны, сначала посланник, а потом один из шести верховных сановников, Приоров; «великий философ и оратор», по мнению тогдашних людей, а по нашему, — ничтожный сочинитель двух огромных и скучнейших «Сокровищ», Tesoro — одного на французском языке, другого — на итальянском, — в которых солома хочет казаться золотом.[97] «Он первый очистил наших флорентийцев от коры невежества и научил их хорошо говорить и управлять Республикой, по законам политики», — славит его летописец тех дней Джиованни Виллани, только с одной оговоркой: «Слишком был он мирским человеком».[98]
Немножечко мирскими
Прослыли мы в те дни, —
признается и сам Брунетто.[99] Что это значит, объяснит он, покаявшись на старости лет, когда и черт становится монахом:
И в Бога я не верил,
И церкви я не чтил,
Словами и делами
Больше всего оскорблял тем пороком, о котором скажет Ариосто:
Мало есть ученых, в наши дни, без этого порока,
за который был вынужден Бог
опустошить Содом и Гоморру.
[101] Слишком усердно подражал Брунетто великим образцам языческой древности; слишком нравились ему отроки с девической прелестью лиц, каких много было тогда во Флоренции, каким был и Данте, судя по Джиоттову образу над алтарем в часовне Барджелло (лет в пятнадцать, когда, вероятно, зазнал Данте сера Брунетто, эта девическая, почти ангельская, прелесть Дантова лица могла быть еще пленительней, чем в позднейшие годы, когда писана с него икона-портрет Джиотто).
«Вот связался черт с младенцем!» — посмеивались, должно быть, знавшие вкусы Брунетто над удивительной дружбой великого сановника с маленьким школьником. Думал ли старый греховодник сделать Данте для себя тем же, чем, в Платоновом «Пире», хочет быть Алкивиад для Сократа? Если и думал, то мальчик этого не знал; не узнает, или не захочет знать, и взрослый человек. Но о смертном грехе своего любимого учителя Данте знал так несомненно, что ни искреннее, кажется, хотя и позднее, раскаяние грешника, ни сыновне-почтительная любовь к учителю не помешают ему осудить его на седьмой круг ада, где он его и увидит в сонме вечно бегающих, под огненно-серным дождем, содомитов.[102]
Когда ко мне он руки протянул,
Я обожженное лицо его увидел, —
жалкое, коричнево-красное, маленькое, черепку обожженному подобное, личико увидел, и тотчас же узнал:
О, вы ли это, сер Брунетто, здесь?
[103] В этом удивленном возгласе слышится только бесконечная жалость, а за нею, может быть, и странная легкость, с какой ученик прощает смертный грех учителю, или даже совсем о нем забывает.
Запечатлен в душе моей доныне
Ваш дорогой, любезный, отчий лик.
Тому меня вы первый научили,
Как человек становится бессмертным.
[104]