Ангелов увлек в свое паденье
Проклятою гордыней тот, кого,
Раздавленного тяжестью миров,
Ты видел в безднах ада.
[691] Дантов Люцифер не страшен и не соблазнителен, потому что, при всей внешней огромности, внутренне мал и ничтожен. Это нелепое, трехликое чудовище, пугало для маленьких детей, слишком не похож на того, о ком сам Данте знает, что некогда был он «благороднейшим из всех созданий»,[692] и о ком знает Иов, что «был день, когда пришли сыны Божий предстать пред Господа: между ними пришел и Сатана» (Иов. 1, 6). Дантов Люцифер — жалкая, замерзшая в вечных льдах, раздавленная всею тяжестью миров и в сердце земли железными цепями скованная «Летучая Мышь», беспомощно махающая крыльями, как ветряная мельница, жующая трех, может быть, вовсе не величайших грешников, — такая безвредная, что Данте и Виргилий ползут по шерсти ее, как блохи, и она их не чувствует, — самое слабое в мире существо.[693] А настоящий дьявол — существо, после Бога, сильнейшее, по крайней мере здесь, на земле, для таких слабых существ, как люди. Данте и это знает: «дьявол — злой червь, пронзающий весь мир», источил его, как гнилое яблоко.[694] Но если в мире, создании Божием, — такая червоточина Зла, то будет ли побеждено зло добром, дьявол Богом, — еще неизвестно.
Если Христос воистину воскрес, «смертью смерть попрал», то и державу смерти, Ад, победил. Но никаких следов не осталось в Аду от этой победы, кроме трех ничтожных «развалин», ruina;[695] только об одной из них — разрушенной арке моста над шестой ямой восьмого круга — помнят бесы, что она разрушена сошествием в ад Христа.[696] В ад сошел и «сокрушил врата медные, вереи железные сломал» (Пс. 106, 16), — этого на двери Дантова Ада не видно: так же нетронута она, крепко замкнута и по сошествии Христа, как до него.
«Смерть! где твое жало? Ад! где твоя победа?» (1 Кор. 15, 55), — на этот вопрос мог бы ответить царь Ада, Сатана: «Все еще там же, где были всегда, — в обоих адах, временном и вечном».
— «Входящие, оставьте все надежды», и надежду на Него, мнимого Победителя Ада. Князю мира сего, уже и сейчас принадлежит большая часть этого мира и, по крайней мере, третья часть того — Ад; но и во второй части, в Чистилище, диавол страшно силен: только что древний Змий появляется там, на цветущем лугу, в виде крошечной «ехидны», biscia, как все полуспасенные души бегут от него в ужасе.[697] И в Земном Раю он все еще так силен, что разрушает «колесницу Христову», Церковь.[698] И даже в Раю Небесном сила его не побеждена окончательно: когда Апостол Петр говорит о превращении Церкви в «помойную яму, где смешаны кровь и грязь, на радость Сатане», — красное зарево вспыхивает на небе:
Тогда все небо покраснело так,
Как на восходе иль закате солнца
Краснеет густо грозовая туча.
[699] Это зарево — как бы взрыв огня — Ада — в Раю. Вот как хорошо знает Данте силу не мнимого диавола, нелепого и жалкого, почти смешного, которого видит в сердце Ада, а настоящего, который в Дантовом Аду если не отсутствует, то остается невидимым, и чей только бледный отблеск мелькает иногда на лице таких «великодушных» грешников, «презрителей Ада», как Фарината, Улисс, Капаней, а яснее всего, может быть, на лице ему, Данте, «родной души», Франчески да Римини.
Кажется иногда, что есть у Данте, сходящего в Ад, кроме Вергилия, еще другой, невидимый Спутник — не светлый и не темный, а Сумеречный Ангел:
То не был ада дух ужасный.
Порочный мученик, о нет!
Он был похож на вечер ясный, —
Ни день, ни ночь, ни мрак, ни свет.
[700] Может быть, в спутнике этом самое страшное и соблазнительное — то, что он так похож иногда на того, кому он сопутствует: «дух возмущенный» в них обоих — один.
Только ли «ревность люта, как преисподняя» — Ад? Нет, и жалость тоже: это узнает Данте, увидев муки Ада. Прежде чем в него сойти, он уже предчувствует, что самым для него страшным в Аду будет «великое борение с жалостью»:
День уходил; уже темневший воздух
Покоил всех, живущих на земле,
От их трудов, и только я один
Готовился начать труднейший путь,
И с жалостью великое боренье
И, видя муки Ада, он изнемогает в этом борении:
Великая меня смутила жалость.
[702] Сколько бы ни укорял его добрый вождь, Вергилий:
Ужель и ты — один из тех безумцев,
Кто осужденным Богом сострадает?
Здесь жалость в том живет, кто не жалеет
[703] — эти хитрые доводы разума не заглушают простого голоса сердца, и все-таки первое естественное чувство, при виде мук, — жалеть.
Здесь вздохи, плачи, громкие стенанья
Звучали в воздухе беззвездном так,
Что, внемля им, и я заплакал,
[704] Вид стольких мук так помутил мне очи,
Что одного хотел я — плакать, плакать.
[705] Вся душа его исходит в этих слезах, истаивает от жалости, как воск — от огня.
Самая невыносимая из всех человеческих мук — бессильная жалость: видеть, как близкий человек, или даже далекий, но невинный, страдает, хотеть ему помочь и знать, что помочь нельзя ничем. Если эта мука слишком долго длится, то жалеющий как бы сходит с ума от жалости и не знает, что ему делать, — себя убить или того, кого он жалеет. Кажется, нечто подобное происходило и с Данте, в Аду. Надо удивляться не тому, что он иногда почти сходит с ума от всего, что там видит, а тому, что не совсем и не навсегда лишается рассудка.
В последней, десятой, «Злой Яме», Malebolge, где мучаются фальшивомонетчики, такой был смрад от тел гниющих, как если бы все больные гнилой горячкой «из больниц Мареммы, Вальдикьяны и Сардиньи свалены были в одну общую яму».[706] Кажется иногда, что сам Данте, надышавшись этого смрада, заражается гнилою горячкою Ада и, в беспамятстве бреда, уже не знает, что говорит и что делает.
«Кто ты?» — спрашивает он, нечаянно ударив ногой по лицу одного из замерзших в Ледяном Озере. Но тот не хочет назвать себя и только ругается кощунственно, проклиная Бога или диавола, мучителя.
Тогда, схватив его за чуб, я крикнул:
«Себя назвать ты должен, должен будешь,
Иль не останется на голове твоей
Ни волоска!» — «Так пусть же облысею, —
Он мне в ответ, — себя не назову,
И моего лица ты не увидишь!»
Уж на руку себе я намотал
Все волосы его и больше, чем одну
Я вырвал прядь, а он, скосив глаза
И пряча от меня лицо, залаял.
[707]