Восхищен был Сосуд избранья, Павел,
На небеса, чтоб в людях укрепить
Начало всех путей спасенья — веру…
Но кто же я, чтобы взойти на небо.
И кем я избран? Сам я не считаю,
Вот почему страшусь,
Чтобы мое желанье вознестись
К таким высотам не было безумным.
[553] Этот страх, испытанный в самом начале пути, овладевает им, может быть, и теперь, в самом конце.
Чтобы разгадать, хотя бы отчасти, загадку обезглавленной «Комедии», надо помнить, что именно в этих последних песнях «Рая» открываются, с большей ясностью, чем во всей остальной поэме, «тайна беззакония», совершающаяся в Римской Церкви, и готовящаяся к совершению в Церкви Вселенской тайна Трех. Может быть, Данте устрашился того, что открыл людям эти две тайны слишком рано; поднял самим Богом опущенную завесу, которую не должно было человеку подымать; переступил самовольно за черту, отделяющую Второй Завет от Третьего. Этого всего он, может быть, не сознавал, только смутно чувствовал; но чем смутнее, тем страшнее. Этим-то страхом обуянный, он и обезглавил «Комедию».
«Сына твоего, единственного твоего, возьми и принеси во всесожжение», — велит Господь Аврааму, — и поднял отец руку на сына; так же и Данте поднял руку на «Комедию». И только чудом Божьим отведены были обе руки.
В стенах тогдашних домов устраивались иногда «печурки», или «оконца», fínestrette, для рукописей и книг.[554] Было такое оконце и в спальне Данте.[555] Может быть, давно уже выбрав его, чтобы спрятать песни «Рая» в этот надежный тайник, он приготовил для этого все нужное: глиняный горшочек с известью, малярную кисть, камышовую циновку, stuoia, молоток с гвоздями и тщательно связанные в пачку листки тех тринадцати песен.[556] Но долго не решался приступить к делу, все откладывал, мучаясь сомнением, надо ли это сделать, или не надо. Может быть, только вернувшись из Венеции, уже больной, и чувствуя, что дни его сочтены, — решился.
В самый глухой час ночи, когда в доме все уже спали (никому еще не сказал, как тяжело болен), встал с постели, дрожа не только от озноба так, что зуб на зуб не попадал, — отпер сундук, вынул из него все нужное, подошел к оконцу, положил в него пачку листков, закрыл его циновкой, прибил ее к стене гвоздями, забелил известью так ровно, что ничего не было видно, и лег в постель умирать.
«Кто потеряет душу свою ради Меня, тот сбережет ее». Может быть, Данте, в ту ночь, потерял душу, и сберег.
«Данте умирает» — эти два слова прозвучали над Равенной, как похоронный колокол, в 1321 году, в ночь с 13 сентября на 14-е — день Воздвижения Креста Господня и поминовения крестных язв св. Франциска Ассизского.[557] В эту ночь не спал государь Равенны, Гвидо Новелло; не спали сыновья Данте и дочь его, ученики и друзья, может быть, не только те, кого он знал, но и многие другие, неизвестные.
Самые близкие к нему собрались в комнате, где он умирал. Уже причастившись, велел он надеть на себя темно-коричневую, грубого войлока, монашескую рясу нищих братьев св. Франциска: в ней хотел умереть;[558] в ней же и похоронить себя завещал, в часовне Пресвятой Девы Марии, у входа в равеннскую базилику, св. Франциска, как бы «на пороге», in introiti! не только этой церкви, малой, ветхой, но и великой, новой, Вселенской.[559]
Многие только теперь узнали, что Данте был иноком Францискова Третьего Братства: тот же глубочайший и святейший смысл, как во всей жизни его, имеет и здесь, в смерти, что слово: Третий — Три.
В длинной темной монашеской рясе, сложив руки крестом на груди, закрыв глаза, он лежал на постели, с таким неподвижно-каменным лицом, что смотревшие на него не знали иногда, жив он или умер; ошибиться в этом было тем легче, что часто и у здорового бывало у него такое же точно лицо. Может быть, он и сам не знал — жив он или умер: так непохоже было то, что он чувствовал, ни на что живое. Тело его то пылало в жару, как в вечном огне, то леденело в ознобе, как в вечных льдах. Но больше, чем тело, страдала душа: все еще не знал он, надо ли было сделать то, что он сделал, или не надо; спас ли он душу свою, погубив ради Того, Кто велел погубить, или, спасая ради себя, погубил.
Белое-белое, в черно-красной мгле, пятно стояло перед ним, и он знал, что будет вечно стоять — никогда не уйдет; и все не мог понять, что это; может быть, забеленное оконце в стене? Нет, что-то другое, неизвестное. Вдруг понял: это белое, ледяное и огненное вместе, леденящее и жгущее, — есть вечная мука ада — вечная смерть. Но только что он это понял, как услышал тихие знакомые шаги, и на ухо шепнул ему знакомый тихий голос:
Не узнаешь? Смотри, смотри же, — это я,
Я, Беатриче.
И он увидел наяву то, что некогда видел во сне, в видении.
Она явилась мне… в покрове белом
(вот что было то страшное, белое), —
На ризе алой, как живое пламя.
И после стольких, стольких лет разлуки,
В которые отвыкла умирать
Душа моя, в блаженстве, перед нею, —
Я, прежде, чем ее глаза мои
Увидели, уже по тайной силе,
Что исходила от нее, — узнал,
Какую все еще имеет власть
Моя любовь к ней, древняя, как мир…
И тою же опять нездешней силой
Я потрясен был и теперь, как в детстве,
Когда ее увидел в первый раз.
Тихо уста припали к устам, и этот первый поцелуй любви был тем, что казалось людям смертью Данте, а для него самого было вечной жизнью — Раем.
* * *
Месяцев через восемь по смерти Данте произошло первое, но, может быть, не последнее чудо св. Данте.
После бесконечных поисков пропавших песен «Рая», когда уже перестали их искать, считая, что они безнадежно потеряны или даже вовсе не написаны (видно по этому, как Данте скрывал то, что делал, даже от самых близких людей), и когда сыновья его, Джьякопо и Пьетро, начали, с «глупейшим самомнением», присочинять от себя эти песни, — Данте явился Джьякопо, во сне, «облеченный в одежды белейшего цвета и с лицом, осиянным нездешним светом».
— Ты жив? — спросил его Джьякопо.
— Жив, но истинной жизнью, не вашей, — ответил Данте.
— Кончил ли Рай? — еще спросил тот.
— Кончил, — ответил Данте и, взяв его за руку, повел в ту комнату, где спал живой и умер, — прикоснулся рукой к стене и сказал:
— Здесь то, чего вы искали.
Спящий проснулся. Час был предутренний, но еще темно на дворе. Встав поспешно и выйдя из дому, Джьякопо побежал к мессеру Пьетро Джиардино и рассказал ему чудесное видение. И тотчас поспешили оба в дом, где жил Данте, нашли указанное место на стене, нащупали прибитую к ней циновку и, потихоньку отодрав ее, увидели никому не известное или всеми забытое «оконце», где лежала пачка листков, уже начавших тлеть и почерневших от сырости так, что если бы они еще немного дольше здесь пролежали, то истлели бы совсем. И только что искавшие в них заглянули, как увидели, с несказанной радостью, что это потерянные песни «Рая».
«Кончил ли ты Рай?» — спрашивает, в видении, Джьякопо. «Кончил», — отвечает Данте. А если б Джьякопо спросил: «Кончил ли ты, сделал ли все, для чего был послан в мир?» — Данте мог бы ответить: «Сделал».