Вечная слава Гвидо Новелло не то, что он, спасая Данте, спас для мира «Божественную комедию», а то, что человек спас человека, брата — брат, когда на крик погибающего: «Есть ли в мире живая душа?», он один ответил: «Есть!»
Данте — человек, попавшийся на большой дороге разбойникам, которые сняли с него одежду, изранили его и ушли, оставив едва живого; лучшие же современники Данте подобны левиту и священнику, которые прошли мимо того человека, а милостивый Самарянин — Гвидо Новелло. После Беатриче сделал для Данте величайшее добро он: та спасла душу его, а этот спас тело; но иногда и тело стоит души: надо его спасти, чтоб не погибла душа.
Многое должны были простить друг другу Гвидо и Данте. Два государя, возвысившие род Полента, Бернардино и Ламберто, яростные Гвельфы, усердно помогали мечом и советом «флорентийцам негоднейшим», в их войне-восстании против Арриго Высокого, «Посланника Божия», чья кровь была на них и на всем роде Полента.[498] Это должен был Данте простить Гвидо, а тот ему — жестокие оскорбления рода его, в «Комедии», где заклеймены Полента, как злейшие «тираны», поджигатели вечных войн и «приблудные дети», выродки,[499] а родственники Гвидовой супруги, — как «фальшивомонетчики».[500]
Может быть, таинственно сблизила оскорбленного с оскорбителем и помогла им друг друга простить грешная для мира, но для них святая память Франчески да Римини, чья кровь текла в жилах Гвидо: отец Франчески был братом его отца.
Земля, где Данте нашел последнее убежище, Равенна, была родной землей Франчески.
Я родилась на берегу, у моря,
Куда с притоками своими По
Вливается, чтоб вечный мир найти.
[501] Вечною бурей гонимая, в подземном аду, жаждет Франческа вечного мира так же неутолимо, как Данте, — в аду земном.
О, милая, родная нам, душа…
Владыку мира, будь Он нашим другом,
Молили б мы дать мир тебе за то,
Что пожалел ты нас в великой скорби!
[502] Эта мольба отверженных Богом, такая робкая, что не смеет сделаться молитвой, будет исполнена: как бы сама Франческа, подземная сестра Беатриче Небесной, даст «родной душе» Данте, в своей родной земле вечный мир.
Гвидо Новелло был поэтом, учеником Данте, в «сладком новом слоге» любви, dolce stil nuovo. Может быть, и это их сблизило.
Кто умирает, любя, тот вечно живет, —
это, сказанное Гвидо, могла бы сказать и Франческа.[503]
Отдых сладчайший должен был почувствовать Данте, только что вошел наконец не в чужой, а в свой собственный дом, может быть, у церкви св. Франциска Ассизского, древней византийской базилики Сан Пьетро Маджиоре, где и похоронить себя завещает.[504] Верно угадал Гвидо, что жить ему будет отраднее не у него во дворце, а в своем собственном доме.[505] Видно, по этой догадке, как сердечно-тонок и умен был Гвидо в своей любви к Данте.
О, какой сладчайший отдых для усталого странника войти в свой дом и знать, что можно в нем жить и умереть; какое блаженство не чувствовать горькой соли чужого хлеба и крутизны лестниц чужих! Какая была отрада для Данте, разложив на столе пожелтевшие листки неоконченной «Комедии», знать, что не надо будет их снова связывать в пачки и укладывать в дорожную суму; не надо будет снова увязывать нищенскую рухлядь в тюки все более жесткими и все больнее, с каждой укладкой, режущими пальцы, веревками; не надо будет просыпаться в ночной темноте, в привычный час бессонницы, чтобы пересчитывать в уме последние гроши и, обливаясь холодным потом от ужаса, думать: «Хватит на столько-то дней, а после что?» Какой сладчайший отдых лечь в постель и знать, что злая Забота не разбудит до света петушьим криком на ухо, не стащит одеяла, не подымет сонного и не погонит снова, как Вечного Жида с горки на горку, из ямки в ямку, ломать и сращивать кости!
«Только одного желал он — тени, тишины и покоя», — верно понял Петрарка.[506] Этого искал Данте везде, всю жизнь, но только здесь, в Равенне, в конце жизни, нашел. Лучшего места нельзя себе и представить для последнего убежища Данте, чем ветхая днями Равенна — могила веков, колыбель вечности.
Ангел… стоящий на море и на земле, поднял руку свою и клялся Живущим во веки веков… что времени больше не будет. (Откр. 10, 5–6.)
Клятва эта здесь, в Равенне, как будто уже исполнилась: так же, как отступило от нее море, оставляя за собою дали необозримых болот, — отступило и время, оставляя за собою память необозримых веков.[507]
Понял ли бы Данте, почему св. Петр Дамианский называет Равенну «Римом вторым», secunde Roma, и почему второй Рим может быть древнее и святее первого, по счету неземных веков-вечностей? Понял ли бы глубокий смысл простодушной легенды варваров о том, что Равенна основана за тысячу лет до Авраама и почти за две тысячи лет до Рима?[508] Если и не понял бы умом, то сердцем, вероятно, почувствовал, почему именно отсюда, из Равенны, начал свой орлиный полет величайший для него из сынов человеческих Цезарь:
…выйдя из Равенны
и перейдя за Рубикон, в таком полете
вознесся он, что этого сказать,
Сердцем, вероятно, почувствовал Данте, что веявшие здесь над ним, вечные тени прошлого, от Цезаря до Юстиниана, суть вещие знамения будущего; что Равенна — посредница между Востоком и Западом, пророчица грядущего соединения их в той новой всемирности, чьим пророком был и сам Данте. Сердцем он, вероятно, почувствовал, почему именно здесь родилось и умерло и, может быть, ждет своего воскресения то, что он любил на земле и во что верил больше всего, — Рим — бывшая Сила, будущая Любовь: Roma — Amor.
Около Равенны, верст на тридцать, тянулся по берегу моря вековой сосновый бор, Пикета, чьи исполинские деревья были праправнуками тех, из которых Август строил корабли для Равеннской гавани, Классиса.[510] «В этом лесу… Данте часто бродил, одинокий и задумчивый, слушая, как ветер шумит в соснах», — вспоминает Бенвенуто да Имола, в истолкованиях «Комедии».[511]
Шуму сосен, такому ровному, даже во время сильного ветра, что не испуганные им птицы продолжали петь, отвечал далекий и такой же ровный шум адриатических волн, как отвечает голосам человеческим во времени Глас Божий в вечности. Пели птицы, жужжали пчелы, журчали воды, благоухали верески так сладко в этом лесу, что он сделался для Данте прообразом того «Божественного Леса», foresta divina, который неувядаемо цветет на вершине «Святой Горы Очищения»:
И слышал я в листве деревьев райских…
Как бы далекий гул колоколов,
Такой же точно, как в бору сосновом,
На берегу Киасси, в час ночной,
Когда сирокко знойный дует с моря.
[512]