Кратко, смутно и в неверном историческом порядке, вспоминает пути Дантова изгнания Боккачио: Верона, Казентино, Луниджиана, Урбино, Болонья, Падуя, опять Верона и, наконец, Париж. — «Видя, что все пути в отечество закрыты для него и что надежда на возвращение с каждым днем становится тщетнее, он покинул не только Тоскану, но и всю Италию, перевалил за Альпы и… кое-как добрался до Парижа, где весь предался наукам… стараясь нагнать упущенное за годы скитаний».[378] Был ли, действительно, Данте в Париже, слушал ли, в тамошнем Университете, в «Сенном переулке»,[379] сидя с прочими школярами на куче соломы, великого схоластика, Сигьера Брабантского, — мы не знаем. Но если это маловероятно, то еще невероятнее пребывание Данте в Англии, о котором упоминает Боккачио, в латинском послании к Петрарке:
…Фебовой силой влекомый,
Он до Парижа дошел; был и у Бриттов далеких.
[380] Первый жизнеописатель Данте, его современник, Джиованни Виллани, вспоминает о его скитаниях еще короче и сбивчивее:
«Изгнанный из Флоренции… отправился он в Болонский университет, а оттуда в Париж и во многие другие страны мира».[381]
Так скитается по миру призрак Данте, вечного изгнанника, словно тень Агасфера или Каина.
Лучше всего вспоминает об этих скитаниях он сам: «После того, как угодно было гражданам славнейшей и прекраснейшей дочери Рима, Флоренции, изгнать меня оттуда, где я родился и был вскормлен до середины дней моих, и куда… всею душою хотел бы вернуться, чтобы найти покой усталому сердцу и кончить назначенный срок жизни, — после того, скитался я почти по всей Италии, бездомный и нищий, показывая против воли те раны судьбы, в которых люди часто обвиняют самих раненых. Был я воистину ладьей без кормила и паруса, носимой по всем морям и пристаням иссушающею бурею бедности. И многие из тех, кто, может быть, судя по молве, считали меня иным, — презирали не только меня самого, но и все, что я уже сделал и мог бы еще сделать».[382]
В эти дни Данте понял, вероятно, что казнь изгнания — казнь наготы: выброшены, в лютую стужу, голые люди на голую землю, или, вернее, голые души: тело тает на них, как тело призраков, и сами они блуждают среди живых, как призраки. Понял Данте, что быть изгнанником — значит быть такой живой тенью, более жалкой, чем тени мертвых: этих люди боятся, а тех презирают. Хуже Каиновой печать на челе их: «знамение положил Господь Бог на Каина, чтобы никто, встретившись с ним, не убил его» (Быт. 4, 15); такого знамения не было на челе Данте-изгнанника: первый встречный мог убить его, потому что он был человек «вне закона».
Понял, может быть, Данте, что изгнание — страшная, гнусная, проказе подобная, болезнь: сила за силой, разрушаясь, отпадает от души, как член за членом — от тела прокаженного; бедностью, несчастьем, унижением пахнет от изгнанников, как тленом проказы; и так же, как здоровые бегут от прокаженных — счастливые, имеющие родину, бегут от несчастных изгнанников.
Родина для человека, как тело для души. Сколько бы тяжело больной ни ненавидел и ни проклинал тела своего, как терзающего орудия пытки, избавиться от него, пока жив, он не может; тело липнет к душе, как отравленная одежда Нисса липнет к телу. «Сколько бы я ни ненавидел ее, она моя, и я — ее» — это должен был чувствовать Данте, проклиная и ненавидя Флоренцию.
Произращен твой город тем, кто первый
Восстал на Бога, —
диаволом. Город Флоренция — «диаволов злак», а цветок на нем — Флорентийская Лилия — чекан тех золотых флоринов, что «делают из пастырей Церкви волков», щенят «древней Волчицы», проклятой Собственности — Алчности.[383]
Главная мука в ненависти Данте к Флоренции — вопрос всей жизни его, как и жизни св. Франциска Ассизского, — о проклятой собственности и благословенной «общности имения»: то, что мы называем «проблемой социального неравенства».
Ликуй, Флоренция, твоя летает слава,
По всем морям и землям, так далеко,
Что, наконец, дна адова достигла, —
[384] злорадствует Данте, терзая душу и тело родины — свое же собственное тело и душу.
Чуть не с каждым шагом по кругам Ада, по уступам Святой Горы Чистилища и по звездным сферам Небес, вспоминает он и проклинает Флоренцию. Ненависть его к ней так неутолима, что и в высшей из небесных сфер, пред Лицом Неизреченного, он все еще помнит ее, ненавистную — любимую, мачеху — мать.
От временного к вечному придя,
От города Флоренции — ко граду Божью,
Каким я изумленьем несказанным
Но, чем больше ненавидит ее, тем больше любит. Главная мука изгнанья — вечная мука ада — эта извращенная любовь-ненависть изгнанников к родине, проклятых детей — к проклявшей их матери.
«Мир для нас отечество, как море для рыб… Но, хотя из-за любви к отечеству мы терпим несправедливое изгнание… все же нет для нас места на земле любезнее Флоренции».[386] — «О, бедная, бедная моя отчизна! Какая жалость терзает мне сердце каждый раз, как я читаю или пишу о делах правления!»[387]
Ступай теперь, Тосканец: об отчизне
Мне так стеснила сердце скорбь, что больше
Я говорить не буду, — лучше молча плакать, —
[388] говорит Данте-изгнаннику, в Чистилище, тень Гвидо дэль Дука.
О ты, земли Тосканской обитатель…
Мне звук твоих речей напоминает
О той моей отчизне благородной,
Которой, может быть, я в тягость был, —
[389] говорит ему флорентиец Фарината, в Аду. Тени, в загробном мире, продолжают любить родную землю, как будто она для них все еще действительнее, чем рай и ад.
Данте, наяву, слепнет от ненависти, не видит отечества, — но видит его во сне. «Больше всех людей я жалею тех несчастных, кто, томясь в изгнании, видит отечество свое только во сне».[390] Ожесточен и горд наяву, а во сне плачет, как маленький прибитый мальчик: «О, народ мой, что я тебе сделал?» Тихие слезы льются по лицу; вся душа, исходя этими слезами, истивает, как вешний снег — от солнца.
Жизнь Данте в изгнании — смерть от этой страшной, извращенной любви-ненависти к отечеству.
Я смерть мою прощаю той,
Кто жалости ко мне не знала никогда, —
мог бы он сказать и Флоренции, как сказал Беатриче.
Знает, что никогда не будет прощен, а все-таки ждет, молит прощения, и будет молить до конца.
Я знаю: смерть уже стоит в дверях;
И если в чем-нибудь я был виновен,
То уже давно искуплена вина…
И мир давно бы дать могли мне люди,
Когда бы знали то, что знает мудрый, —
Что большая из всех побед — прощать.
[391]