Данте соединяется с Белыми, умеренными, против Черных (большей частью мнимых вождей народа, а в действительности, — вожаков черни). Это ему тем труднее, что сам он, внутренне, вовсе не «умеренный», «средний», но «крайний» и «безмерный».
Чтобы обойти в 1292 году принятый и направленный против богатых и знатных граждан закон, воспрещавший тем, кто не был записан в какой-либо торговый или ремесленный цех, исполнять государственные должности, — Данте вынужден был записаться, в 1295 году, в «Цех врачей и аптекарей». Arte dei medici e speciali.[312]
Гвидо Кавальканти, верный до конца себе и своему презрительному к людям, вельможному одиночеству, не без тайного злорадства мог наблюдать, в эти дни, как, пропустив мимо ушей остерегающий голос его:
Ты презирал толпу, в былые дни,
И от людей докучных, низких, бегал, —
Данте, неизвестный поэт, но известный аптекарь, оказался на побегушках у Ее Величества, Черни.[313]
Но только что поэт сделался аптекарем, как был вознагражден: 1 ноября 1295 года Данте избран на шесть месяцев в Особый Совет Военачальника флорентийской Коммуны, consiglio speciale del Capitano del Popolo; в том же году — в Совет мудрых Мужей, Consiglio dei Savi, для избрания шести Верховных Сановников Коммуны, Приоров; в 1296 году — в Совет Ста, Consiglio de Cento; в 1297-м, — еще в другой Совет, неизвестный; в мае 1300 отправлен посланником в Сан-Джиминиано для заключения договора с Тосканскою Лигой Гвельфов, Lega Guelfa Toscana; 15 июня того же года избран одним из шести Приоров и, наконец, в октябре 1301 года отправлен посланником к папе Бонифацию VIII.[314]
«Данте был одним из главных правителей нашего города», — скажет историк тех дней, Дж. Виллани.[315]
Явно подчиняясь воле народа, чтобы достигнуть власти, Данте питал будто бы «лютейшую ненависть к народным правлениям», — полагает Уго Фосколо.[316] Так ли это?
Два врага в смертельном поединке: «маленький» Данте, действительный или мнимый враг народа, и, тоже действительный или мнимый друг его, «большой» мясник Пэкора, Pecora, il gran beccaio; человек огромного роста, дерзкий и наглый, великий краснобай, «более жестокий, чем справедливый».[317] Данте — вождь народа, а вожак черни — Пэкора. «Лютою ненавистью» ненавидит Данте не истинное, а мнимое народовластие — власть черни, ту «демагогию», где, по учению Платона и св. Фомы Аквинского, качество приносится в жертву количеству, личность — в жертву безличности, свобода — в жертву равенству.[318] Между этими двумя огнями, — свободой и равенством, — вся тогдашняя Флоренция, вся Италия, а потом будет и весь мир. «Качество» — за Данте, «количество» за Пэкорой. Данте будет побежден Пэкорой: с этой победы и начнется то, что мы называем «социальной революцией».[319] В Церкви, первый увидел эту страшную болезнь мира св. Франциск Ассизский, в миру, — Данте.
Флоренция, твои законы так премудры,
Что сделанное в середине ноября
Не сходится с твоим октябрьским делом.
Уж сколько, сколько раз за нашу память
Меняла ты законы и монету,
И должности, и нравы, обновляясь!
Но, если б вспомнила ты все, что было,
То поняла бы, что подобна ты больной,
Которая, не находя покоя,
Ворочается с боку на бок, на постели,
Чтоб обмануть болезнь.
[320] «Сам исцелися, врач», —мог бы сказать и, вероятно, говорил себе Данте, в эти как будто счастливые дни. Телом был здоров, а духом болен, — больнее, чем когда-либо; хотел поднять других, а сам падал; хотел спасти других, а сам погибал.
К этим именно дням рокового для него и благодатного 1300 года относится его сошествие в Ад, не в книге, в видении, а в жизни, наяву, — то падение, о котором скажет Беатриче:
Напрасно, в вещих снах, и вдохновеньях,
Я говорила с ним, звала его,
Остерегала, — он меня не слушал…
И, наконец, так низко пал, что средства
Иного не было его спасти,
Как показать ему погибших племя — (Ад).
[321] Кажется, в эти дни, Данте меньше всего был похож на то жалкое «страшилище», пугало в вертограде бога Любви, каким казался в первые дни или месяцы по смерти Беатриче; он сделался, — или мечтал сделаться, — одним из самых изящных и любезных флорентийских рыцарей, ибо «всему свое время», по Екклезиастовой мудрости: «время плакать, и время смеяться»; время быть пугалом, и время быть щеголем; время любить Беатриче, и время бегать за «девчонками».
«Удивительно то, что, хотя он постоянно был погружен в науки — или в глубокую, внутреннюю жизнь, — никто этого не сказал бы: так был он юношески весел, любезен и общителен», — вспоминает Бруни о более ранних годах, но, кажется, можно было бы то же сказать и об этих.[322] Жил он тогда с «таким великолепием и роскошью», что «казался владетельным князем в республике».[323] Если действительность и преувеличена в этом последнем свидетельстве, ему отчасти можно верить. Весною 1294 года Данте, в числе знатнейших молодых флорентийских рыцарей, назначен был в свиту блистательно чествуемого, восьмидневного гостя Флорентийской Коммуны, венгерского короля, Карла II Анжуйского.[324] Юный король, усердный поклонник Муз, знавший, вероятно, наизусть Дантову песнь:
Вы, движущие мыслью третье небо, —
[325] и молодой поэт Алигьери так успели подружиться за эти восемь дней, что встреченная Данте в раю тень преждевременно умершего Карла скажет ему:
…недаром ты меня любил:
Будь я в живых, тебе я показал бы
Плоды моей любви, — не только листья.
[326] Это значит, в переводе на тогдашний, грубоватый, но точный, придворный язык: «Я бы не только почестями тебя осыпал, но и озолотил». Этого он сделать не успел; и, кажется, королевская дружба дорого стоила бедному рыцарю, Данте. Если, и в кругу мещанском, трудно было ему сводить концы с концами, то теперь, когда вошел он в круг «золотой молодежи», это сделалось еще труднее. Чтобы не ударить лицом в грязь перед новыми друзьями и подругами, Виолеттами, Лизеттами и прочими «девчонками», нужна была хоть плохонькая роскошь, — богатая одежда с чужого плеча; но и она так дорого стоила, что он по уши залез в долги.
Вот когда мог он почувствовать на себе самом острые зубы «древней Волчицы» — ненасытимой Алчности богатых. Зависти бедных: две эти, одинаково лютые, страсти — острия зубов той же волчьей пасти. Вот когда начинается игра уже не пифагорейских, божественных, а человеческих или дьявольских чисел.