Кажется, именно к этим дням относится начало «Ада», — не в книге, видении, а в жизни, наяву.
Только что выйдя из «темного, дикого леса», selva selvaggia, где заблудился, —
столь горек был тот лес, что смерть немногим горше, —
[242] встречает он Пантеру. Быстрая, легкая, ласковая, все забегает она вперед и заглядывает ему в глаза, преграждая путь, и он уж хочет вернуться назад. Но весеннее утро так нежно, солнце восходит так ясно, под знаком тех же звезд, что были на небе, в первый день творения, и «пестрая шкура» Пантеры так весела, что он уже почти перестает ее бояться.[243]
Первые истолкователи Дантовых загадок уже разгадали, что эта «пестрая Пантера», Lonza a la gaetta pella, есть не что иное, как «сладострастная Похоть», Lussuria. — «Этому пороку он очень был предан», — вспоминает сын Данте, Пьетро Алигьери.[244]
«В жизни этого чудесного поэта, при такой добродетели его… занимала очень большое место, не только в юности, но и в зрелые годы, плотская похоть», — подтверждает и Боккачио.[245] Очень знаменательно, что прежде, чем окунуться в очистительные воды Леты на «Святой Горе Чистилища», Данте влагает в уста Бонаджьюнты, гражданина из Лукки, пророчество об одной из его соотечественниц, Джентукке, тогда еще маленькой девочке, в которую Данте влюбился, почти на старости лет (так, по истолкованию другого сына его, Джьякопо Алигьери).[246]
— «Даруй мне. Господи, целомудрие — только не сейчас!» — мог бы молиться и грешный Данте, как св. Августин, боясь быть услышанным слишком скоро.[247]
«Славу великих добродетелей своих омрачил он блудом», — вспомнит, лет через пять по смерти Данте, один из его благоговейных почитателей.[248]
Кроме двух жен, земной и небесной, Джеммы и Беатриче, жизнеописатели Данте насчитывают до десяти возлюбленных, а сколько еще, может быть, несосчитанных![249]
«С девятилетнего возраста, — вспоминает он сам, —
…я уже любил и знал,
Как взнуздывает нас любовь и шпорит,
И как под ней мы плачем и смеемся.
Кто разумом с ней думает бороться,
Иль добродетелью, подобен тем,
Кто хочет грозовую тучу звоном
Колоколов прогнать…
В борьбе с любовью, воля человека
Свободною не будет никогда;
Вот почему совет в любви напрасен:
Кому в бока она вонзает шпоры,
Тот принужден за новым счастьем гнаться,
Каким бы ни было оно презренным».
[250] В детстве, в отрочестве и, может быть, в ранней юности, любовь его невинна; но потом, смешиваясь с «похотью», делается все более грешною, и это продолжается «почти до конца жизни», по свидетельству Боккачио.[251] — «Похотью сплошной была вся моя жизнь, libido sine ullo interstitio», — мог бы сказать великий грешник Данте, вместе с великим святым, Августином.
«Держит меня любовь, самовластная и страшная, такая лютая… что убивает во мне, или изгоняет, или связывает все, что ей противится… и господствует надо мной, лишенным всякой добродетели», — признается Данте, уже почти на пороге старости.[252] Любит, полушутя, — и это хуже всего; играет с любовью, «плачет и смеется» вместе; бежит, издыхая, как загнанный конь под страшным всадником.
О кто поверил бы, что я в таком плену?
[253] Этому, в самом деле, не поверит почти никто, и, чтобы оправдать его, люди изобретут одну из величайших глупостей, — будто бы все нечистые любви его — чистейшие «аллегории».[254]
Здесь, в блуде, небо с землей, дух с плотью уже не борются; здесь «любовь», amore, смешивается с «похотью», lussuria, и бог Любви уже «строит мосты» не между землей и небом, а между землей и адом.
Может быть, самое страшное не то, что Данте изменяет Беатриче с одной из многих «девчонок», — Виолеттой, Лизеттой, Фиореттой, Парголлеттой,[255] — не то, что он любит сегодня Беатриче, а завтра — «девчонку»; самое страшное, что он любит их обеих вместе; говорит Виолетте и всякой другой девчонке, в одно и то же время, почти то же и так же, как говорит Беатриче:
…прелестью твоей, нечеловеческой,
ты зажгла огонь в душе моей…
Страшная война противоречивейших мыслей и чувств, высоких святых и грешных, низких, — кончается миром, согласием, еще более страшным. Только что пел неземную любовь:
смертное может ли быть таким
прекрасным и чистым?
[256] как начинает петь совсем иную любовь к «Даме-Камню», Donna Pietra:
…О, если бы она, в кипящем масле,
Вопила так из-за меня, как я —
из-за нее, — я закричал бы ей:
«Сейчас, сейчас иду к тебе на помощь!»
…О, только б мне схватить ее за косы,
Что сделались бичом моим и плетью, —
Уж я бы их не выпустил из рук,
От часа третьего до поздней ночи,
И был бы к ней не жалостлив и нежен,
А как медведь играющий, жесток!
И если б до крови Любовь меня избила,
Я отомстил бы ей тысячекратно;
И в те глаза, чье пламя сердце мне
Испепелило, я глядел бы прямо
И жадно; мукой бы сначала — муку, —
Потом любовь любовью утолил.
[257] «Данте-поэт лежал однажды с блудницей», — так начинается гнусный и кощунственный анекдот XVII века.[258] Этого не было? Может быть, и не было, но могло быть. Если и не было в действительности, а было только в нечистых желаньях и помыслах, то это, пожалуй, еще хуже.
«Это было мне так тяжело, что я не мог вынести», — вспоминает Данте о борьбе этих согласно-противоположных мыслей и чувств. Но, кажется, он ошибается: в иные минуты, часы или дни жизни, он это не только отлично выносит, но это ему и нравится: сладостно мучается сердце его неутолимой жаждой этих раздирающих его противоречий.
Пестрая, гладкая шкура Пантеры нежно лоснится под утренним солнцем, и светлые пятна чередуются с темными так, что смотреть на них приятно. Нравится ему это смешение светлого с темным, небесного с подземным, — полета с падением. В ласковом мяуканье Пантеры слышится: «Бросься вниз, — с выси духа в бездну плоти, и Ангелы — или демоны — понесут тебя на руках своих, да не преткнешься о камень ногою твоею». Это и значит: падение — полет.