Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Мой первый роман он оценил очень высоко. Предрекал мне большой успех. Был уверен, что всё равно его напечатают. «Только ты Раскольников, конечно, «Лимонофф», — посмеивался он, прыгая у плиты: на сковородке брызгались жиром и шипели его пожарские котлеты. — Ты не Эдичка, а Родичка. Раскольников мог бы написать книгу «Это я, Родичка».

Он познакомил меня со светской вдовой Реми Сондер. Реми тогда опекала Барышникова, была его агентом и мамочкой, и Минц уговорил её показать рукопись моей книги в большое издательство, где у неё был знакомый главный редактор. Реми жила на Мэдисон-авеню в районе 80-х улиц. Одно время я, и Генка, и Реми стали партнёрами по бизнесу, стали делать пельмени и пирожки для бара огромного богатого универмага «Блуминг-дэйлс». Работали мы на кухне у Реми. Туда же приходил иногда Барышников. Вся балетно-музыкальная эмигрантская тусовка дружила и ходила друг другу в гости, но Барышников всегда держался чуть в стороне. Он предпочитал общаться с, как ему, наверное, казалось, равными ему звёздами: с Бродским, с Ростроповичами. Есть известная фотография, где на флангах ныне мёртвые Галич и Бродский, а в центре Барышников, позёрски задравший голову, и разбитной дуэт Ростроповичей. Фотография Лёньки Лубяницкого. Тем не менее, для Генки Барышников реально многое сделал: он согласился, чтобы Шмаков был автором большой иллюстрированной книги о Барышникове cofee-table размера. Книга сделала Генку известным специалистом по балету. Он стал ходить в гости к Кливу Барнсу и подобным Барнсу корифеям — балетным критикам, где его стали принимать. Генка был отзывчивый сентиментальный педераст с большой душой. Он несколько раз давал мне деньги, сунет двадцать долларов: «На тебе, Лимонов, денег у тебя, небось, нет».

От Шмакова я впервые услышал о существовании книги Кузмина «Форель разбивает лёд». Он постоянно декламировал стихи из «Форели», до такой степени часто, что я вскоре выучил отдельные пассажи наизусть. В романе «История его слуги» Реми Сондер выведена под именем «мадам Маргариты». Генка Шмаков назван в романе «гомосексуалист Володя», или «гей-литератор Володя». Все сцены романа правдивы, и Реми Сондер действительно однажды разразилась циничной тирадой: «Ну что делать, Лимончик, вам не повезло, что вы родились в Советском Союзе и приехали в Америку слишком поздно. Сейчас все места уже заняты. Если бы вы приехали в Соединенные Штаты в тридцатые годы, всё было бы по-другому. Может быть, ваши дети будут счастливее…» Я был в их мире единственным бунтовщиком. Это удивительно, но все эти литераторы, балетные танцоры, поэты, фотографы, прибежавшие тогда на Запад, — никто из них не злобился на Систему, хотя неудачников среди них было в сотни раз больше, чем таких уникальных удачников, как Бродский. Они винили себя! Вызов Шмакова миру сводился к тому, что он принадлежал к сексуальному меньшинству. В остальном он был реакционер. Сторонник Системы. Если они могли, они с удовольствием липли к власти. Ростропович, Барышников, позднее Макс Шостакович бывали в Белом Доме у Рейгана. И гордились этим. Именно тогда ещё я понял, что с людьми искусства в России что-то не так, почему они всегда с властью и богатством, почему всегда на стороне победивших. Особенно неприятен расчетливый Ростропович. И Рейган его принимает, и у Берлинской стены он вовремя оказывается в исторический момент с виолончелью, и в московский Белый Дом поспел аккуратно в 1991 году, 21 августа, когда уже победа за Ельциным, и тут его как раз в каске запечатлели. Большим конформистом и дельцом, чем Ростропович, быть трудно. А, собственно, кто такой Ростропович? Он не самый лучший виолончелист своей эпохи, он делец, хороший менеджер себя самого. Отличный рекламный агент.

Генка жил и умер возле знатных и богатых. Помню одну из первых наших ссор, закончившуюся тем, что он плакал. Я довёл его до слез. У него был день рождения, там, у них в доме на Колумбус-авеню. Приходил, но быстро ушёл деловой Барышников. Ожидали Наталью Макарову, но она не пришла. Загрустивший подвыпивший Шмаков вспомнил, как совсем недавно Макарова звонила им из Лос-Анджелеса в четыре утра пьяная и ругалась матом. И Генка, довольный, заулыбался. «Если бы простая какая-нибудь девка позвонила в четыре утра и обложила тебя матом, ты бы ответил ей тем же, Генка, — ответил я. — Но так как это звезда балета, знаменитая, прославленная, то ты восхищаешься. Ты преклоняешься перед славой и известностью. Дружишь с Барышниковым, обедаешь с Бродским, ездишь на дачу к Либерманам, выводишь гулять собачку Лизы Грегори. Давай я тебе позвоню в четыре утра и начну ругаться матом…»

Пьяный уже Шмаков посмотрел па меня заволакивающимися влагой глазами. «Ты злой человек. Лимонов. Я люблю Наташку, она удивительная женщина. Ты полон злобы, потому что у тебя ничего не получается…» Короче, в конце концов он расплакался. А я чувствовал свою правоту.

Удивительно, но тогда мы не рассорились. Может быть, потому, что он понимал, что я частично нрав. Он любил вертеться среди знатных и богатых. И что-то от них ему перепадало. Может быть, на эти деньги он кормил меня и всех котлетами. Он общался и со мной, не знатным, злым и небогатым. Я остаюсь ему за это благодарен и но сей день, и вот поминаю его незлым, тихим словом. Даже если только за стихи Кузмина из «Форели». Я повторяю вот уже годы, в особые минуты, в особые дни вот такое:

Стояли холода, и шел «Тристан».
В оркестре пело раненое море,
Зеленый край за паром голубым,
Остановившееся дико сердце.
Никто не видел, как в театр вошла
И оказалась уж сидящей в ложе
Красавица, как полотно Брюллова.
Такие женщины живут в романах,
Встречаются они и на экране…
За них свершают кражи, преступленья,
Подкарауливают их кареты
И отравляются на чердаках.

Именно таких женщин я выбирал в своей жизни, как я считаю.

А вот совсем моцартовские, все движущиеся, воздушные стихи.

По веселому морю летит пароход,
Облака расступились, что мартовский лед,
И зеленая влага поката.
Кирпичом помачищены ручки кают,
И матросы все в белом сидят и поют,
И будить мне не хочется брата.
Ничего не осталось от прожитых дней…
Вижу: к морю купаться ведут лошадей,
Но не знаю заливу названья.
У конюших бока золотые, как рай,
И, играя, кричат пароходу: «Прощай!»
Да и я не скажу: «до свиданья».
Не у чайки ли спросишь: «Летишь ты зачем?»
Скоро люди двухлетками станут совсем,
Заводною заскачет лошадка.
Ветер, ветер, летящий, плавучий простор,
Раздувают у брата упрямый вихор,—
И в душе моей пусто и сладко.

Ветер со стороны Централ-Парка врывался в 1977 году в моё окно в отеле «Эмбасси», свежий, травяной. По прихоти случайности архитектуры окно выходило на Колумбус-авеню, дальше все здания до самого Централ-Парка были ниже моего окна, поэтому ко мне свежо задувало, и стихи были актуальны. Влево от моего окна стена отеля «Эмбасси» изгибалась в букву «п», и был двор, кружились чайки. Да-да, чайки, залетевшие то ли с Хадсон-ривер, то ли с Централ-Парка от резервуара; прилетали во двор полакомиться негритянскими отбросами чайки! Чернокожие жители отеля не задумываясь швыряли свой мусор в окно, потому и чайки — мусорные птицы.

Над рабочим столом Генки висел длиннейший список того, что ему следует написать и сделать. Однажды я насчитал 24 пункта. Статьи для известных журналов ему на самом деле заказывали, я пытался пробиться, пытался всучить свои статьи, а ему заказывали. Однако по сути своей Шмаков был такой себе тип public relations man, он поддерживал отношения со многими сотнями людей, работал языком, так что большинство его планов осталось нереализованным. У него не было времени, светский, он бежал на концерт, на вернисаж; как сейчас говорят, он был активный тусовщик.

32
{"b":"100917","o":1}