Иосифу Бродскому,
по поводу получения им очередной денежной премии
В камнях на солнце рано
Лежу как обезьяна
Напоминая мой недавний бред
Между камнями па песке скелет
Большой макрели. Чайки Тихоокеана
От рыбы не оставят мяса. Нет.
Волна в волну, как пули из нагана
Вливаются по воле их стрелка
Как Калифорния крепка!
И частной собственностью пряно
Несет от каждого прибрежного куска.
«Кормить немногих. Остальных держать в узде.
Держать в мечтах о мясе и гнезде» —
Мне видятся Вселенского Закона
Большие буквы… Пятая колонна
Шпион. Лазутчик. Получил вновь — «На!»
И будет жить, как брат Наполеона,
Среди других поэтов, как говна…
«Тридцать четыре тыщи хочешь?»
Я крабу говорю, смущён.
«Уйди, ты что меня щекочешь!»
И в щель скрывает тело он.
Я успеваю вслед ему сказать:
«Тридцать четыре перемножь на пять».
. . . . . . . . . . . . . . .
Какой поэт у океанских вод
Вульгарно не поглаживал живот
Мы все нечестен. Каждый нас смешон.
А все же получает деньги «он»
Мне интересно, как это бывает
Что все же «он» все деньги получает.
. . . . . . . . . . . . . . .
Подставив огненному солнцу все детали
И тело сваленному древу уподобив
Лежу я, джинсы и сандали
На жестком камне приспособив
И чайка надо мной несется,
И, грязная, она смеется,
В камнях всю рыбу приутробив
«Что ж ты разрушила макрель?»
Я говорю ей зло и грубо.
Она топорщит свою шубу
И целит, подлая, в кисель
Оставшийся после отлива
Прожорлива и похотлива
Как Дон-Жуан косит в постель.
. . . . . . . . . . . . .
Мне все равно. Я задаю вопросы
Не потому, что я ищу ответы
Не эти чайки — мощные насосы
Говна и рыбы. Даже не поэты
И нет, не мир, покатый и бесстыжий
Мне не нужны. Смеясь, а не сурово
Я прожил целый прошлый год в Париже
И, как эстет, не написал ни слова
. . . . . . . . . . . . .
Однако б мне хватило этих сумм
. . . . . . . . . . . . .
Это написано в городке Pacific Grows в Калифорнии, где я провёл лето 1981 года, живя у девушки Бетси Карлсон и работая над книгой «История его слуги». В то время началась наконец моя собственная литературная карьера, вышла ещё в ноябре 1980-го моя первая книга на французском, готовился к печати «Дневник неудачника» по-французски. Однако жил я трудно, еле выживал, собирал даже отходы у овощных лавок в Париже, думал, что общество явно неравномерно расточает блага. Я считал себя талантливее Бродского. Интересно, что в карьере моего отца — офицера, одно время начальника клуба дивизии — был злой соперник: некто капитан Левитин. Он был начклуба до отца, а позже опять сделался начальником клуба после отца. «Венечка, он тебя подсиживает», — говорила моя мать. Так что борьба с Левитиным была у нас в семье на повестке дня. И, соперничая с Бродским, я насмешливо думал, что это у меня наследственное, что мой Левитин — Бродский.
Так вот. Безусловно, когда в 1964 году Иосифа Александровича Бродского судили по стечению обстоятельств за тунеядство, он был крайне посредственным обыкновенным ленинградским поэтом. Я внимательно читал его: он совершил скачок только в 1972 году. До этого он был средним среди Кушнеров и Рейнов, как они. Однако на процесс его был направлен мощнейший луч внимания с Запада. Состоял этот луч из разных воль и вниманий. Была искренняя озабоченность литературных дядь и тёть за судьбу молодого поэта, поборники свободы слова возмутились. Возмутились еврейские национальные силы и притворно возмутились всякие западные культур-спецслужбы. Для последних это был удобный случай опустить Россию ещё раз в глазах её собственной интеллигенции. Мощный прожектор выхватил из российской тьмы рыжего еврейского юношу — русского поэта.
Попав в луч прожектора, постепенно Бродский стал писать лучше и много больше. Он явно пережил «иллюминацию», озарение по поводу своего предназначения. Если ранее, до процесса, он, может быть, и не продолжил бы писать стихи, занялся бы чем-нибудь иным (фотографией, например, отец его был фотограф), то после процесса он был заклеймён «поэтом». Надо было им стать. Конечно, никаких особенных лишений в деревне в Архангельской области, на 101-м километре, куда его сослали, он не испытывал. Туда приезжали к нему друзья, привозили вино, книги, пластинки. Это не Бутырская тюрьма и не украинские застенки, где провели по полгода только что мои национал-большевики, ребята, и откуда трое вышли с туберкулёзом. Это не «Кресты» — тюрьма в Санкт-Петербурге, где сидят сейчас национал-большевики Стас Михайлов и Андрей Гребнев, где сорок сантиметров площади на человека.
Бродский отбыл свои месяцы в деревне, вернулся в Питер, а затем, прослужив семь лет достопримечательностью, живой легендой, объектом посещения иностранцев, в 1972 году был выслан и попал в Вену, в объятия старого поэта Одена. Тут он допустил небольшую ошибку, которая несколько затянула его признание как единственного и уникального, и русского, по зато эта частная ошибка in the short run оказалась вовсе не ошибкой, а прямой стратегической победой in the long run. Речь идёт о том, что он не остался в Европе, отказался поехать в Израиль (тут, я думаю, всё ясно, Израиль был слишком мал для него, для его амбиций) и поехал в Америку. К этим крупногабаритным неандертальцам. Приехав, он попал в Анн-Арбор, университетский городок штата Мичиган. Где гостеприимные Профферы, специалисты по русской литературе и издатели, были счастливы его заполучить. Но Анн-Арбор — захолустье, и там бы он просидел до конца дней своих, и поблекла бы его слава, и не получил бы он всех последующих премий. Но в один из приездов в Нью-Йорк он познакомился на своё счастье с Татьяной Яковлевой-Либерман и её мужем Алексом Либерманом — сухопарым господином с усиками в отличных костюмах. Алекс Либерман был художественным директором всех публикаций Conde-Nast Publication, среди них «Вог», «Харперс-Базар», «Таун энд Кантри», и множества других. Помимо этого, у Алекса и Татьяны собирался весь художественный и литературный Нью-Йорк, все, кто делает в Соединенных Штатах культуру. В 1975 году Бродский привёл нас с Еленой к Либерманам. Он и оттуда рано, помню, тогда ушёл, но мы ещё сидели в гостиной Татьяны среди огромных букетов живых цветов, каких-то дичайшего размера лилий, и Татьяна говорила о сердце Иосифа, о том, что он плохо выглядит, что её цель — вытащить его из Анн-Арбора, найти ему место в Нью-Йорке: или в New York University, или в Columbia University. «Там он погибнет», — говорила ярко накрашенная, долговязая старая красавица. (А Елена восхищённо глядела на неё). И это именно Либерманам (а дальше его передавали по цепочке из рук в руки) обязан Иосиф всеми своими премиями, включая Нобелевскую. Это нью-йоркское high society от культуры сделало Бродского Бродским. Его издателем стал сосед Либерманов — Роберт Страус. У Татьяны и Алекса даже в туалете висели картины Дали, стоит это повторить, а на парти я встретил позднее и самого Дали с Галой, и фотографа Аведона, и Трумэна Капоте, и Энди Уорхола и ещё сотни culture makers — деятелей культуры. Это всё было о поэте-лауреате.