«Ты не понимаешь, – говорил Алик, – все эти миллиарды, сотни миллиардов, триллионы Матвеев, которых ты с собой не отождествляешь, это на самом деле и есть ты, не разные варианты тебя, а ты лично, ты во множестве своих измерений, каждый человек живет не в одном-единственном мире, в котором себя ощущает, но во всех мирах сразу, в одной книге – кажется, у Джеймса Дойча, но могу ошибиться – я читал, что человек представляет собой не индивидуум (так было бы в одной-единственной Вселенной), а мультивидуум, единое многомерное существо, и на самом деле каждый из нас, конечно, содержит в себе всех, кто живет, жил или будет жить в других ветвях, мы чувствуем друг друга, хотя не осознаем этого, мы советуемся друг с другом, хотя это происходит в подсознании, мы помогаем друг другу, хотя часто думаем, что принимаем решения сами и помощь приходит по воле случая или провидения, мы живем друг для друга и друг за другом, и если угасает сознание одного, моя личность растворяется в сознаниях всех, тогда и может возникнуть то, что называют дежа-вю, а это всего лишь напоминание нам о себе самих»...
Так говорил Алик, а я то пытался, то даже не пытался ему возражать, но беда в том, что никогда все-таки не принимал его объяснения на свой счет. Алик был для меня человеком особого свойства, со странностями, каких не было ни у меня и ни у кого из знакомых. И только сейчас, глядя в голубые печальные глаза Игоря, я неожиданно понял... нет, не понял, а почувствовал... даже не почувствовал, а воспринял какой-то глубинной частью самого себя, что все это так и со мной тоже, и, наверно, если я приложу какие-то усилия, душевные или физические, то пойму себя таким, какой я на самом деле, и таким, каким был вчера не в этом, а в другом мире, на другой ветви, и там, где Алик еще жив, я смогу спасти его, он останется жить и...
Так Игорь и поступил. Теперь я был в этом уверен. Вот почему Алик падал вперед, а упал на спину. Задать Игорю единственный вопрос, имевший смысл в сложившейся ситуации, я не мог, потому что...
Потому что, если он сам не понял, что сделал, не мне ему это объяснять. А если я все-таки объясню, то как ему потом с этим жить?
Я бы смог?
Я встал и пошел к двери.
– Ты не помнишь, – спросил я безразличным тоном, не глядя в сторону Игоря, – с кем папа вчера ссорился, когда ты вечером играл на компьютере?
– Нет, – мрачно сказал Игорь мне в спину. Я обернулся. Игорь знал. Помнил. Я это вполне определенно видел в его глазах.
– Ты узнал голос? – спросил я. Узнал, конечно, узнал.
Игорь смотрел мимо меня и молчал.
Я тихо вернулся, опустился перед Игорем на корточки и приподнял пальцами его подбородок. Мне не нужно было больше спрашивать. Только ждать.
Мне показалось... Или это была игра воображения? Может – внушение? Слышал ли я на самом деле? Я не мог этого слышать, не было у меня никогда такой способности, только у Алика и сейчас – у его сына, а у меня – никогда, хотя кто может знать такое даже о самом себе, разве не случалось и в моей жизни, когда будто из ниоткуда раздавался тихий голос и говорил мне «не делай этого»? Или – «Да, так правильно»? Голос совести, второе «я» – то, что там уже миновало нынешнюю мою ситуацию и знает, как нужно, как правильно по его, конечно, субъективному мнению. Я смотрел в наполненные слезами глаза мальчишки и слышал странный разговор – знакомые голоса, знакомые интонации, незнакомый текст:
«Ты что, ты что, положи на место!»
«Я тебе говорю! Как ты можешь? С ней! Ты же знал, что...»
«Послушай...»
«Нет, это ты послушай, ты это прекратишь или...»
«Послушай...»
«Подонок!»
«Положи!»
Это не мог быть голос Иры. Чей же тогда? Инга? Высокий голос. Женский? Что-то в нем... Голос был мне знаком, но я не узнавал его. Да и слышал ли я на самом деле? Если это было, то где, когда, в каком мире, наверняка не в том, из которого вчера вечером... Или в том тоже?
Вспомнилось вдруг: третий курс, я готовился к экзамену по квантовой теории поля, и мне казалось, что сложнее этой науки нет ничего на свете, я сидел ночами, не зубрил, зубрежкой в физике ничего не добьешься, но старательно выводил формулы и пытался разобраться в аргументах и доказательствах. Мама спала в своей комнате, а я корпел над учебниками в гостиной, я и спал там на диване, потому что в нашей двухкомнатной другого места просто не было. Было, кажется, часа два ночи, кофе я выпил столько, что хватило бы на неделю, но все равно клонило в сон, строчки сливались, и вдруг я увидел, подняв глаза от книги, как мама в одной ночнушке беззвучно проходит от телевизора, стоявшего в углу, к кухонной двери, будто ей захотелось пить, и она отправилась налить себе воды в белую кружку, которую всегда держала на тумбочке у кровати. Я еще удивился: мамина комната находилась в противоположной стороне, и, вообще говоря, чтобы попасть на кухню, маме не нужно было проходить через гостиную, да и телевизор стоял у нас в дальнем углу, туда и подойти-то не было возможности, чтобы я не заметил. Может, я уснул на мгновение, но все равно... Мама скрылась в кухне, а я встал и поплелся за ней – не знаю почему, просто пошел и все, но на кухне было темно, мама наверняка зажгла бы свет, она же не кошка, чтобы видеть в темноте, да и тихо здесь было так, будто звуки сгустились и выпали на пол в осадок. Я включил свет, зажмурился на мгновение, но и так знал, чувствовал: никого на кухне не было, все мне привиделось, показалось, перезанимался, надо бы или выпить еще кофе, или пойти спать... Вместо этого я погасил свет и на цыпочках пошел к маминой комнате, входить, конечно, не стал, приложил ухо к тонкой двери и отчетливо услышал спокойное равномерное дыхание.
Я вернулся в гостиную, сложил книги стопкой и завалился спать.
Много лет спустя в научной литературе появился термин «склейка», удачный термин, мы с Аликом стали им пользоваться – в ту ночь со мной случилась обычная склейка, и сейчас, когда я смотрел в глаза Игоря, произошло, видимо, то же самое: склейка, соприкосновение ветвей. Наверно, для этого нужно особое состояние психики – я ведь тогда ночью был, можно сказать, не в себе, и сейчас тоже. А может, Игорь каким-то образом так повлиял на мою восприимчивость?
Я расцепил ладони, поднялся и, сказав «скоро вернусь», пошел к двери.
Мне и на этот раз не удалось уйти. Игорь пошел следом. Когда я взялся за ручку двери, он сказал мне в спину, приглушенно, но достаточно громко, чтобы я расслышал и не имел по этому поводу никаких сомнений:
– Мне стало страшно... Я закричал... Я схватил... Не помню. Дверь была открыта... Я потянул папу за руку...
Он потянул отца за руку. Дверь была открыта. Дверь между детской комнатой и гостиной или дверь между двумя ветвями Многомирия?
Наверно, обе.
Разве Игорь сделал что-то плохое? Он хотел спасти отца, и он отца спас. Чего еще можно требовать от десятилетнего мальчика?
– Ты ничего не сделал, – сказал я.
В дверь тихо постучали, и голос Анны Наумовны произнес:
– Игорь! Матвей! Как вы там? У вас все в порядке?
– Да! – громко сказал я.
По-моему, Анна Наумовна не ушла, стояла у двери, ждала, пока мы откроем: действительно, что это мы тут вдвоем засиделись?
Я больше не хотел спрашивать Игоря ни о чем. Я боялся. Не услышать боялся, хотя и это тоже. Боялся навредить – я не хотел, чтобы он всю жизнь мучился, поняв, что однажды вечером, желая спасти отца, обрек его на смерть.
Глупо, подумал я. Глупо оберегать Игоря от, как мне еще минуту назад казалось, ненужных знаний. Он умеет то, чего не умел его отец. Что от него можно скрыть? Он все равно узнает, если не знает уже сейчас. Он увидит живого Алика... там. Он сможет говорить с ним... с ним ли?
Человек, личность – это прежде всего память. Если я не помню себя, не помню, о чем думал минуту назад, не помню своей жизненной философии и своей мечты – я ли это? И если Игорь спас отца, то что сейчас чувствует Алик? Что он почувствовал, оказавшись перед Ирой, разъяренной, как фурия, с ножом в руке, на котором запеклась кровь... Господи, Алик же не дурак, он знает своего сына лучше, чем я, и, следовательно, должен был сразу понять... Что он думает сейчас, оставшись наедине с женой, которую, оказывается, знал так плохо, и с матерью, которая могла почувствовать подмену (подмену? Белого на белое?), и как он теперь поведет себя с Ингой, из-за которой вчера готов был умереть (и умер, что бы я тут ни думал), а сегодня наверняка посмотрит на нее равнодушным взглядом человека, избавившегося от любовной напасти и, по сути, никогда Ингу не любившего: так, интрижка, было, прошло, забыто... Для него это была интрижка. А Инга? И еще...