Клавьер вышел из тюрьмы спустя два дня. За это время он успел устроить несколько спектаклей, публично появляясь в обнимку с длинноногой белокурой красавицей, которую я заметила раньше. Консьержери они покинули вместе. Тому, что Клавьер освобожден, я была только рада, ибо теперь, выходя в тюремный двор, я уже не боялась, что увижу его.
К середине сентября как-то мало-помалу я свыклась с мыслью, что осталась одна и что напрасно будет ждать освобождения оттуда, откуда я его ждала. Дни шли, а оно не приходило. И я постепенно, без какой-то особой боли поняла: оно и не придет.
Раньше у меня были надежды; я знала, что меня ждет, когда я выйду из Консьержери. Если иметь в виду вопросы чисто материальные, то и это я знала: они будут разрешены. И я, и мои мальчики – я бессознательно пребывала в уверенности, что мои близнецы – мальчики – не будем обеспокоены мыслями о хлебе насущном. Ну, а если иметь в виду спокойствие душевное, то на него я надеялась не меньше. Рене мог быть опорой, сильным плечом.
И вот он ушел. Словно почву выбили у меня из-под ног – настолько его уход был жесток, внезапен и бесповоротен.
Мы с Авророй продолжали жить, как и раньше, за исключением, может быть, того, что теперь от Батца не поступало ни единого су, и мы почти полностью перешли на тюремный рацион. Бывало, что некоторые жалостливые заключенные, имеющие кое-какие деньги и наблюдавшие наше плачевное положение, делились со мной едой, угощали кофе. На этом все и заканчивалось.
Дни шли за днями, и тюрьма медленно пустела. В нашей камере остались только я да Аврора. Время тянулось крайне медленно, никаких изменений не происходило. Иногда, правда, во мне воскресала надежда. Не мог же Клавьер быть таким окончательным подлецом! Неужели он ничем не поможет мне? Ему ведь ничего не стоит добиться моего освобождения – хотя бы ради детей, ведь должен же он допускать, что это могут быть и его дети…
Я сама ругала себя за эти надежды. Я старалась не думать о Клавьере, вообще не думать ни о чем, что было связано с ним. Как сомнамбула, совершенно машинально, выполняла я все необходимые дела: стирала белье, подметала пол, причесывала Аврору, мыла посуду у фонтана, а вечером, как можно раньше, ложилась и спала – тяжело, беспробудно и долго, чтобы во сне убить как можно больше времени. Мне ничего не снилось, и сон был словно забытье. Зато наяву мне стали мерещиться галлюцинации: будто из тумана выплывала Эстелла де ла Тремуйль, затянутая в серебряную парчу, и упрямо повторяла одни и те же слова: «Возвращайся в Бретань, дитя мое! Послушай меня, возвращайся!» Я подносила руку ко лбу: видение исчезало. Что это было? Помешательство?
– Так и сделаю, – тупо пробормотала я в конце концов, – как только выйду отсюда, сразу уеду в Бретань…
Видит Бог, мне больше некуда было ехать.
Числа десятого сентября 1794 года Доминик Порри, с которым я изредка обменивалась приветствиями и несколькими словами, махнул мне рукой, словно хотел, чтобы я подошла к решетке. Я так и поступила, даже не удивившись столь неожиданной просьбе.
– Завтра меня выпускают, – сказал он, точно полагал, что это имеет для меня значение.
– Очень рада, – произнесла я без всякого выражения.
– Я… я хотел сказать, что знаком с Лежандром.
Я молча и равнодушно смотрела на него. Названное им имя ничего мне не говорило, да и вообще мне было все равно, с кем он там знаком. Я не понимала, каким образом это касается меня. Внимательно глядя на Порри, я подумала совершенно некстати: как этому упитанному человеку удается сохранить свою дородность даже в Консьержери?
– Я понятия не имею, о ком вы говорите, – сказала я наконец.
– Лежандр – это якобинец, член Конвента. Он бывший мясник, я знал его еще при Старом режиме, когда сам был врачом…
– Вот как, – произнесла я холодно.
Право же, хорошенькая компания – бывшие мясник и врач. Один теперь в тюрьме, другой в Конвенте. Потрясающе.
Я заметила, что мой отсутствующий взгляд действует на Доминика весьма охлаждающе и затягивает разговор. Желая покончить с этим, я задала наводящий вопрос, проявляя минимум интереса к беседе:
– И что же?
– Лежандр занимается сейчас освобождениями из тюрем. Это благодаря его ходатайству меня завтра выпустят. Я хочу… хочу, чтобы он сделал это и для вас.
Теперь мне все стало понятно. Порри, добрая душа, хочет похлопотать, чтобы меня выпустили. Отлично. Но, к несчастью, это ничуть меня не воодушевило.
– Да, – сказала я невнятно.
– Что это за «да»?
– Да, мне будет очень приятно, если вы за меня похлопочете. Я буду вам очень благодарна.
Как я ни старалась вести себя вежливо, тон у меня был почти сердитый. Ужасно болели ноги от отеков, кровь стучала в висках; еще немного – и меня бросит в жар, это я знала.
– Пожалуй, я пойду, – сказала я нетерпеливо.
Он ничего не ответил.
Я прекрасно знала, что веду себя по-свински. Но вести себя как-то иначе я не хотела. Я ненавидела якобинцев, меня тошнило от одного их вида.
К тому же у меня было очень мало надежд на то, что Доминик Порри исполнит свое обещание. А еще я не понимала, почему он проявляет обо мне такую заботу. Невозможно поверить, что только из доброты душевной он так поступает. Хотя, с другой стороны, в своем нынешнем состоянии, на восьмом месяце беременности, подурневшая, осунувшаяся и остриженная, я вряд ли могу представлять какой-то интерес для мужчин.
Я приказала себе забыть о Доминике Порри раз и навсегда.
Забыть о нем и обо всех мужчинах на свете.
Меня очень тревожило собственное состояние. Нынче тошноты мучили меня меньше, чем на первых порах, но, едва лишь исчезло это несчастье, как усилились отеки. Ноги отекали так, что я едва могла ходить. Ко всему этому добавились явные признаки того, что мне, видимо, не придется доносить моих мальчиков до конца беременности. В том, что роды застигнут меня гораздо раньше, я уже не сомневалась.
Признаки были налицо. Мой большой живот заметно опустился, что значительно облегчило мне дыхание. А еще я ощущала неприятные разлитые боли в крестце, внизу живота, в бедрах. Я вспомнила доктора Дебюро. Он был прав.
– Мне осталось недолго, – пробормотала я вслух.
Самый большой срок, который я себе определила, – две недели. В сущности, в том, что роды будут преждевременны, не было большой трагедии, ведь теперь от беременности не зависела моя жизнь. А за жизнь моих неугомонных сорванцов я не имела никаких оснований опасаться: они так брыкались и проявляли такое нетерпение, что не было причины заподозрить их в какой-то болезненности. Еще бы! Недаром они высосали из меня все соки…
Значит, подумала я уныло, им придется увидеть свет в Консьержери. Для беременных узниц здесь был лазарет. И кто бы мог такое представить… Принцесса де ла Тремуйль, наследница одного из двенадцати, знатнейших родов Франции, дочь пэров и родственница королей, будет рожать на грязной тюремной подстилке, при свете коптящей лампы, почти без всякой помощи… А родить мне предстояло целых двух, это я знала точно!
«А на что я буду с ними жить?» – подумала я с истинной мукой. У меня наверняка даже молока не будет. Это было б чудо, если б было иначе.
Но я не позволила себе расслабиться или предаться отчаянию. В конце концов, я Сюзанна де ла Тремуйль, принцесса и аристократка. Я не вышла замуж, не стала мадам Клавьер, и мои сыновья, пусть даже тысячу раз незаконнорожденные, все равно будут принцами. У меня остались только они. Да еще я сама.
Я встала, расправила худенькие плечи, глубоко вдохнула воздух и гордо вскинула голову. Будь что будет, но отныне я всегда буду прямо и открыто идти навстречу жизни. Ей меня не сломать. Если я не сломлена до сих пор, значит, я сильнее, чем даже сама себе кажусь.
Я прижала руки к животу, почувствовала, как двигаются у меня под сердцем эти хорошие, мужественные мальчики. О, как я хотела, чтоб это были мальчики. Мои. Только мои.
И он – Клавьер – еще пожалеет. Придет время, и он горько пожалеет. Пусть мои сыновья будут чьи угодно, но они вырастут такими, что Клавьер посчитал бы за честь назваться их отцом. Но я никогда не дам ему такой возможности. Пусть он подавится своим богатством, пусть нагромоздит его целую кучу. Пройдут годы, и он, старый и больной, еще узнает, что почем в этой жизни и что в ней самое важное.