Я устало вздохнула. Сейчас это не имеет никакого значения… Все присяжные проголосуют за смертную казнь, и мнение какого-то Доминика Порри – будет ли оно в мою пользу или нет – ничего не изменит.
Допрос затягивался, и судьи уже проявляли нетерпение. Дюма уже не задавал много вопросов, ограничиваясь одним, самым главным, а судья Коффиналь, едва увидев, что подсудимый намеревается что-то добавить к своему объяснению, вскакивал с места и кричал:
– Я лишаю тебя слова!
Эта фраза давно превратилась в его кличку.
Далее слово взял Фукье-Тенвиль. Речь его не была продолжительной. Он лишь развил наиболее вздорные места уже прочитанного обвинительного акта и потребовал смертной казни для всех подсудимых, за исключением одного, которого все знали как «наседку» – тюремного доносчика.
– Все подсудимые изобличены, – заключил Фукье-Тенвиль, – а закон ясен и не допускает никаких толкований.
Присяжные удалились в совещательную комнату. Нам приказали подниматься и выходить из зала. В эту минуту часы пробили полдень. Суд длился ровно два часа.
За железной решеткой, в тесной, грязной, вонючей комнате мы ждали приговора. Нам было известно, что его огласят в зале в наше отсутствие. У решетки дежурили жандармы с саблями наголо, а со двора доносились громкие голоса «вязальщиц», поджидающих новую партию.
Сейчас никто ни с кем не разговаривал. Я в ту минуту ничего не чувствовала, даже страха. Я словно впала в оцепенение. Все это было как ужасный сон…
Явился секретарь с приговором. Словно сквозь слой ваты доносился до меня его голос, утверждающий, что «все подсудимые виновны в заговоре, не имеющем себе равных в летописях народов». Все, кроме доносчика, приговаривались к гильотинированию.
– Приговор будет приведен в исполнение сегодня же, у заставы Поверженного Трона, а настоящее решение Трибунала с именами всех казненных будет распространено по всем городам Республики. Дано в Париже, 12 мессидора II года.
Громко вскрикнули и зарыдали некоторые женщины. Но в общем приговоренные были апатичны и покорны, как скот, пригнанный на бойню. Никто не протестовал, не пытался, в послед ней вспышке отчаяния, убежать, броситься на ряды жандармов. Все молчали, будто к казни были приговорены какие-то другие люди, а не они.
Тогда я встала и заявила, что я беременна. Вообще-то я полагала, что уже в приговоре будет оговорена моя отсрочка, но, поскольку ничего подобного я не услышала, я не намеревалась молчать. Секретарь, взглянув на меня из-под очков, сказал:
– Жди, тебя осмотрит врач.
– Да ведь и так все видно, – сказала я с сарказмом.
– Здесь все говорят о своей беременности. Мало ли что может изобрести заговорщица, чтобы избежать наказания!
Мне ничего не оставалось, как смириться с этим. Во всяком случае, врач, когда он явится, сразу все поставит на место.
Мы сидели долго, очень долго, то ли забывшись, то ли задремав. Постоянно я ощущала тепло Изабеллы. Арман де Сомбрейль, бледный и спокойный, с невозмутимым видом читал своего любимого Боссюэ. В четыре часа дня, очнувшись, я поняла, что обещанный секретарем врач еще не появлялся.
Вместо этого в камеру вошел огромный могучий мужчина, в котором я с ужасом узнала палача Сансона.
Держа в руках громадные ножницы, он со своими подручными подходил к каждому приговоренному и проделывал обычную в таких случаях операцию: коротко стриг волосы, широко разрывал рубашки и обрезал воротники. Дрожь пробежала у меня по спине, и в это мгновение я впервые ощутила, как шевельнулся у меня под сердцем ребенок.
«Но ведь мне обещали врача, – мелькнула у меня испуганная мысль, – и заставили ждать!»
В этот миг Сансон приблизился ко мне, и я увидела страшные ножницы в его руках.
– Гражданка, – сказал он почти учтиво, – пожалуйста, снимите чепец и распустите волосы. Я должен исполнить свою работу.
Я подняла на него глаза, в которых застыл ужас.
– Я… я вовсе не в этой партии, сударь! Мне приказали ждать, пока придет врач, и…
– Гражданка, – повторил он так же мягко, – мне очень жаль, но я обязан исполнять свою работу.
В его голосе звучало почти сочувствие. Сочувствие, выраженное палачом! Это так потрясло меня, что, не найдя в себе сил для сопротивления, я молча сняла чепчик и вынула шпильки.
Золотистая волна волос хлынула вдоль спины; я наклонила голову…
Холодная сталь ножниц коснулась моей шеи, прямо как нож гильотины. Небрежно и коряво, однако не причиняя мне боли, Сансон очень коротко обрезал мне волосы и отдал длинные золотистые пряди своему помощнику. Я знала, что он продаст их потом скупщикам, которые делают из них парики.
Сансон перешел к Арману, чтобы обрезать ему ворот сорочки.
Я подняла голову с ужасом почувствовав, какая она стала легкая. Вероятно, остриженная, я была похожа на мальчишку. Мне стало почти дурно, и такая невыносимая тревога охватила меня, что я в отчаянии оглянулась по сторонам, пытаясь хоть в ком-то найти надежду на спасение. Все было тщетно.
Упали в руки палача черные кудри Изабеллы и седые волосы герцогини де Граммон. Обе они были похожи на школьников, убежавших с уроков, и это сходство казалось особенно жутким по отношению к герцогине – увядающей, поседевшей, преждевременно постаревшей в тюрьме женщине.
Неужели меня казнят? Эта мысль всплыла передо мной с кошмарной ясностью. Возможно, секретарь и не думал звать врача. Разумеется, ему наплевать на меня, он никого не звал… Зачем же я молчала и ждала? Я дождалась лишь того, что в общей страшной спешке меня потащат вместе со всеми и ничего нельзя будет доказать…
И тут – пожалуй, впервые – я испытала ужасный страх, щемящую жалость: совсем даже не к себе, а к тому ребенку, которого носила. Это было первое отчетливое, ясное чувство по отношению к нему. Он не успел родиться, а уже узнал, что такое тюрьма. И он ни в чем не виновен… Было бы жестоко убить его вместе со мной…
– На выход! – громко крикнул один из судебных агентов. Сознавая, что если я не пойду, то меня потащат силой, я поднялась. Рука Изабеллы даже сейчас поддержала меня.
– Как видите, – через силу прошептала я побелевшими губами, – я, вероятно, не смогу исполнить свое обещание.
Я имела в виду обещание назвать ребенка – если это будет девочка – Изабеллой.
– Молчите! – горячо и властно сказала маркиза. – Все еще образуется, не смейте думать о смерти! Вас не казнят.
Я прекрасно понимала, что это лишь утешение, не имеющее реальных оснований. Реальным было то, что я видела и чувствовала: судебный агент в проеме двери, визги «вязальщиц» во дворе, мои коротко обрезанные волосы…
У двери каждому приговоренному связывали руки за спиной. Силы оставили меня, и я без всякого сопротивления позволила себя связать. На меня нахлынула страшная апатия, я сейчас ничего не боялась и ничего не хотела.
И вот солнечный свет ударил мне в глаза.
День был чудесный. Небо было жемчужно-голубое, без единого облачка; запах цветущего жасмина был такой сильный, что дурманил голову; и в эту минуту я пожалела, что все мы должны умереть. Арман и герцогиня де Граммон уже были в телеге; герцогиня кивнула нам, показывая, что рядом с ней есть место. Всего телег было двенадцать, в одной из них стоял Сан-сон.
Мне было трудно подняться в телегу даже по лесенке, и Арман помог мне, подхватив меня под мышки.
– Спасибо, – проговорила я. – О, Арман, мне так жаль. Это так несправедливо!
Он молчал. Лицо его было мрачно, из кармана сюртука выглядывал томик Боссюэ с заложенной страницей.
А мужчина, приговоренный к смерти вместе с нами, продолжал петь:
Когда меня чрез город повезут,
По приказанию Фукье-Тенвиля,
Глазеть мне вслед парижский будет люд
На улицах средь грохота и пыли.
Как будто бы вот эта смерть моя
Крепит его победную свободу,
И расплачусь своею кровью я
Народному неистовству в угоду.