– Вот эти самые лимоны нам пацанёнок сегодня продал в одиннадцать ноль-ноль на рынке в центре Уамбо, а ровно через десять минут в
11-10, мы вышли с рынка и шли к машине. Вдруг у нас за спиной
БА-АЦ!! И стекол звон. Мы оглянулись: над рынком – столб дыма, и черепица во все стороны летит, как раз в том месте, где только что лимоны брали. А сразу потом – такие вопли!!! Такие, что я в жизни не слыхал! И как повалит толпа с рынка прямо на нас. Мы только и успели к стене прижаться. Тут же примчались военные фургоны УАЗики с красными крестами. За ними грузовики с солдатами: ДИЗА, ФАПЛА, кубинцы. Оцепили весь рынок, потом еще один грузовик подкатил, пустой. Тут мы стали друг друга уговаривать, мол, хватит, не надо глядеть, пошли в машину, едем в аэропорт. А сами стоим, словно приклеенные и смотрим, как в кузов куски тел грузят. Потом уж, как всё кончилось, Иван механик пошел туда на рынок взглянуть. Прямо, говорит, у места, где мы лимоны брали. И прилавка того больше нет, а у бетонной стены кусок черепа лежит, а на нем ухо маленькое, детское.
Проглоченный ломтик лимона медленно ползет где-то внутри моего пищевода, а Егорыч, взявший на себя роль тамады, наливает еще по одной. И, вдруг, начинает матерно ругать аэродромную службу какого-то Кунэмэ, второй раз подряд не пославшую им позарез необходимый сигнал в самый напряженный момент захода на посадку.
Шумно опорожняет стакан и, ловя вилкой совиспановский маринованный шампиньон, объясняет мне со злостью, что у них всегда, каждый день девяносто шансов из ста сесть живыми и невредимыми, а проклятые локаторщики внизу второй раз воруют из этого числа целый десяток.
– Да на кой хрен мне всё это надо! – восклицает он, разливая тут же по третьей, – что бабок не хватало? Да я на Урале под тыщу рублёв гребу, а вожу барахло, станки, нефтеоборудование, жратву да водку в
Тюмень. А здесь загрузят машину под завязку батальоном ФАПЛА, да посадят для порядка пяток кубинцев.. А откуда я знаю, что они именно
ФАПЛА, а не УНИТА? Да у них здесь в форме и с автоматом любой на аэродром пролезет. Разве ж они на документы смотрят? Они глядят, какие у него ленточки на берете. Ежели по цвету подходящие, то бон дия, камарада. Пасса! Так и кто мне, бля, гарантирует, что эта ФАПЛА действительно ФАПЛА?! А то зарежут кубинцев, наставят пушку к животу и вези их в Намибию. Вот, мол, поймали наёмников, судить будем, как они судили тех, кто на нас работал. Ведь так Савимби заявил. Н-на х-хер мне всё это сдалось!
Егорыч шумно бьет кулаком по столу и опрокидывает в себя еще один стопарь. Я тоже поднимаю свой и еле сдерживаю неуместную улыбку, представив над его кирпичной уральской мордой зловещий черный берет
Боба Дэнара с черепом и скрещенными костями.
– Володя, – шамкая говорит Сергей, отправляя в рот нежный кусочек тресковой печени, – а по моему того пацанёнка тоже зарубили.
Смотри-ка, в третий раз прилетаем, а он не приходит.
– Какого еще пацанёнка? – спрашиваю я, чувствуя, как та самая лимонная долька начинает медленно ползти кверху.
– Да мы тут в деревню одну летаем, часа два от Луанды, жратву им возим. Так там, когда прилетим, пацаны из машины просто выйти не дают, есть просят.
– Летаете в деревню? Там, что, есть аэродром?
– Какой, на хрен, аэродром! Прямо на дорогу садимся посреди хижин. Жрать мы им возим, понимаешь? Вот они и гладят руками эту дорогу. Лучше любой полосы стала. Хлеб, ведь, на неё садится!
– Ну, а что за пацанёнок? – выспрашиваю я, пытаясь проникнуть в какое-то новое для меня измерение.
– Понимаешь, все дети просят жрать, дергают, прямо пуговицы с порток отрывают, а того я сразу из всех выделил. Такой же худой, голый, пузо торчит, а ничего не просит, стесняется. Из двух палочек самолет сделал, а снизу проволочками катушку из под ниток присобачил в виде колёс. Стоит в стороне и крутит его на веревочке. Так я, поверишь ли, за каждым обедом куски откладывал и всё ему возил.
Берет ручонками, глаза потупит и молчит, стесняется.
– И что же с ним стало? – лезу я головой в то зыбкое, затягивающее, что всегда было надежно отделено от меня высокой стеной.
– Да что стало, – цедит сквозь зубы второй пилот, ковыряя вилкой остатки трески. – Прилетели недавно, выходят мужики, а детей и баб почти нет. Где, спрашиваю, все?
– УНИТА, говорят, пришли и ребят со стариками: руками мачете изображает – раз, раз, на куски. А молодых баб увели туда. И на горы показывает.
– Зачем, за что?
– А за то, что хлеб наш жрут и школу открыли.
– А где же мужики были, почему живы остались?
– В поле были. Поле у них от деревни далеко, километров пять топать надо через джунгли, отвечает Серега, вытряхивая из бутыли остатки горилки и замолкает. Молчит Володя, молчит Егорыч, я держу перед губами терпко пахнущий стакан и вдруг вспоминаю одно мгновение прошлогоднего дня моей жизни.
Призрачно серый северный сентябрь, желтые листья василеостровских линий, полумрак пивбара Петрополь, широкий скандинавский деревянный стол, петровские эмблемы по стенам, копии гравюр восемнадцатого века. Расшитый галунами камзол и заменяющая парик прическа а ля хиппи на толстом бармене за пивной стойкой, никелированные краны, медные фонари с силуэтами бригов, каравелл и бесконечно дорогие лица друзей между пивными кружками. А мы говорим… говорим… Боже, как нам тогда всё в жизни представлялось ясным. В тёмной, вдоль и поперек отделанной дизайнерами ленинградской пивной откуда-то лился на нас свет понимания мира, свет ощущения всей горькой правды нашего существования. Во всяком случае, таким он нам виделся, да казалось еще, что мы те самые, которым всё дано понять.
Надо было пересечь половину земного шара и выпить литр горилки с тремя людьми, вырывающимися каждый день из нашей замкнутой четырёхстенности в какой-то совершенно другой бурлящий мир, чтобы вдруг усомниться: а может там в Петрополе, купаясь в столь ярком свете того, что нам казалось истиной, мы как-то не заметили в углу этих двух черненьких пацанят, один из которых прижимает к груди кулёк с лимонами, а другой крутит на веревочке игрушечный деревянный самолётик?
… Горилка выпита, а мой джин никого из них не вдохновляет.
Экипаж сидит и молчит. Нарезанные дольки лимона желтеют на белом блюдечке посреди окурков, грязных тарелок и пустых рюмок. У меня за спиной на моем балконе играет транзистор, который я забыл выключить.
Под сладостный ритм самбы нежный женский голос поёт: У примейру конгрессу МПЛА десидиу (Первый съезд МПЛА постановил) И хор мелодично повторяет У примейру конгрессу МПЛА десидиу. А женский голос, полный сладкой неги, вступает снова: Комбатер у сектарижму, комбатер у трибалижму, аументар а продусао (Бороться с сектаризмом, бороться с трибализмом, увеличить производство). Хор же вторит:
Комбатер у сектарижму, комбатер у трибалижму, аументар а продусао.
Я встаю, благодарю ребят за угощение и возвращаюсь к себе в номер. Выхожу на балкон и вдыхаю запах ночи, напоенный любовным щебетанием бесконечных тропических тварей, шелестом океана.
Поворачиваю голову назад в освещенную комнату, смотрю на свою мятую кровать, на устланный синтетическим ковром пол. Вот на этом месте месяц назад лежали, раскинувшись, узкие левисовские джинсы, стянутые моими дрожащими руками с худых загорелых бедер очаровательной московской медсестры Оленьки из Уамбо. Прошлым августом, возвращаясь из отпуска, она проездом остановилась в Коште, и пока я ни отправил её в Уамбо, подарила мне пару незабываемых ночей.
Смотрю, слушаю нежные мелодии самб и пытаюсь, нет, не понять, хотя бы объяснить самому себе, как же такое возможно, вот сейчас, в этот самый час столь сладкой тропической ночи встать, внимательно осмотреть тусклые гладкие металлические предметы, проверить пальцем их смазку, повесить их на себя и уйти в темноту. Уйти, чтобы убивать и быть убитым. Зачем?
Глотанул еще джина и вдруг вспомнилось описание Толстым самоубийственной атаки кавалерийской лавы кирасиров в битве при