– Впрочем, кастрируйте его. Кастрируйте, как жертву! Пусть подсудимый, так привыкший страдать (вы что же думаете, что акт онанизма не есть акт страдания!?) пострадает еще раз, избавив навсегда от конфликтов и войн всё прогрессивное человечество!
Объявляется перерыв. Присяжные заседатели удаляются в угол за нары для вынесения вердикта. Публика начинает скучать и с радостью принимает представителя масс медиа. Маленький, худенький, вертлявый
Миша Сазонов, собкор Рязанского радио, обходит зрителей, тыча им в физиономии грязную картофилину-микрофон.
– Внимание, внимание, – объявляет он. – Рязанское радио только что временно прекратило ответы на вопросы радиослушателей и начинает прямой репортаж из зала суда, где сейчас судят пламенного борца за половой мир во всем мире Андрея Степановича Воробьева. Что вы можете сказать нашим слушателям? – выставляет он перед Черной Пантерой
Леной Коробейко свой картофельный микрофон.
– Нэхай отдают на поруки. А не исправится, так и кастрировать недолго, -смущенно отвечает Черная Пантера, теребя красивыми смуглыми пальцами полу ватника.
– Отдать подсудимого на поруки, а коли не исправится, так и кастрировать недолго! Вот единогласное мнение присутствующих на суде лиц женского пола! – торжественно возвещает в эфир собкор Рязанского радио.
– Подсудимый! Не бзди! Мы тебя выручим! – вдруг оглашается подвал криком деревенских ребятишек, тех самых, которые одолжили деревянные автоматы нашим вохровцам для охраны столь опасного преступника.
Оказывается у них здесь, в деревне Печково, существует свой моральный кодекс очень простой и понятный. Он требует: надо всегда выручать слабого, того за кем гонятся, кого преследуют. Надо и всё!
Посему ребятишки прилипли к окну и не отходят. Они не знают, что за слово такое "онанизм", почему за него судят этого толстого дядю. Они понимают одно: толстый дядя – слабый среди всех других, сильных, а их святой долг – его выручить…
Вот присяжные закончили совещаться и торжественно возвращаются с вердиктом: Виновен косвенно и может быть взят на поруки с последующей кастрацией в целях морального очищения всего прогрессивного человечества. Теперь дело за мной. Надо принимать решение. Еще раз объявляется перерыв, и опять собкор Рязанского радио тычет всем под нос свою картофилину-микрофон.
Наконец, подвал снова наполняется громогласной фразой: Встать, суд идёт! Все встают. Поднимаются на нарах в рваных носках и обвисших трикотажных штанах до джинсовой эпохи 63-го года. Я важно сажусь на нары, поправляю мантию и колпак. Зрители ложатся обратно на соломенные топчаны и с нетерпением ждут моего решения. А я зачитываю на весь подвал единственный в мире и неповторимый приговор, гласящий:
Подсудимого от уголовной ответственности освободить и обязать обоими руками вести борьбу за мир, укреплять мир во всем мире. Как жертву, с целью избавления земного шара от войн и вооруженных конфликтов кастрировать прокурора и адвоката. Пусть они пострадают, ради мира на земле, повышения производительности труда и счастья всего прогрессивного человечества! – произношу я так проникновенно, что у самого слезы наворачиваются на глаза. Начинается всеобщее ликование, которое, вдруг, прерывает, прося слово, наш преподаватель, о чьём присутствии мы уже начали забывать.
– Товарищи! – говорит он, – я только что с большим интересом прослушал ваш импровизированный спектакль, бичующий загнивающие нравы Запада и убогие нравы китайских раскольников. Очень рад, что в нашей Советской стране такого быть не может!!!
И тут раздался гром аплодисментов. Гром, звучащий в моих ушах много лет, и, вдруг, сменившийся жалостью к этому нормальному белому человеку европейцу, который в сорок с лишним лет был вынужден встать и произнести эту, оказывается, столь необходимую для всех нас хуйню…
Печковские нары, чернота сентябрьской ночи севера, вкус дешевой водки-сучка в алюминиевой кружке. Веселая похабень анекдотов.
Какие-то напрочь забытые текстильщицы в соседней деревне, какие-то местные клубные девушки. Кто-то против нас плетет интриги, и кто-то в деревне хочет набить нам морды… А потом вдруг в нашем, законно нашем подвале, появляется чужак: злой пьяный мужик в засаленной кепке блином, грязной рваной майке, сапогах и татуировках: "Нет в жизни щастья", "Не забуду мать родную" и "Почему нет водки на луне?"
В общем, хрестоматийный "бывший зек, большого риска человек", хрестоматийно агрессивен и пьян. Рвет и мечет, клянется сделать нам всем сучье рыло, клянется всех нас испиздеть и замочить. Вдруг
Георгий Ахметович Сейфутдинов, поднимается с нар, выходит и встаёт в позу напротив злого мужика.
– Сука, – интимно и проникновенно говорит Гиви, оттоптавший два года зону в армейском дисбате вместе с самыми отпетыми уголовниками.
– Сука! Когда ты еще пешком под стол ходил, я уже в законе был и масть имел! Да мы с братаном по трамваям чердаки ломали. Брат фраеров кантовал, а я их щелкал. Вот только братана мусорА замели, а он бабу слепить не сумел, раскололся и в кичмане ложкомойником заделался.
И вдруг, перейдя с интимного тона на угрожающий, продолжает:
– Да ежели ты, падла, ссучишься или завязать попробуешь, то мы тебе толковище устроим, колуна вышлем и на перо поставим. Понял?!
И замолкает. Молчит Гиви, молчат, лёжа на нарах сорок человек и смотрят, что ответит мужик. И тот, может быть впервые в жизни, понимает, что от него ждут слова. Он краснеет, думает, затягивается кривым ломаным "Севером" и, наконец, произносит, не спеша, с расстановкой:
– Тиши бзди, падло! Помидоры поломаешь!
И снова, как несколько дней назад при закрытии суда, вспыхивают аплодисменты. Мы приняли слово и мужик видит, что его слово принято.
И он, злой и хмельной, пришедший с ненавистью, вдруг расплывается в улыбке, икает, разводит татуированными руками и признаёт: А вы, бля, мужики, ничего! А девки-то ваши, ну, бля, первый класс!
В этот самый момент Сережа Сапгир подходит к мужику и хоть и интимно, но всё же достаточно громко, так, чтобы все слышали, говорит:
– А у нас, брат, такой закон: поймал – твоя! Хочешь вот эту? – развратным жестом показывает он на Лену Коробейко. Хочешь? Так, бля, поймай!
Всё принявший всерьез мужик солидно, по-мужицки, скидывает смазанные кирзовые сапоги и лезет на нары. Бежит по ним в развевающихся вонючих портянках и под общий восторг пытается поймать
Лену. А черноглазая украинская красавица издаёт протяжный визг, панически убегает и с размаху ударившись головой о какую-то балку, падает без сознания. Мы же, напуганные и сразу посерьезневшие, прогоняем мужика и начинаем её выхаживать…
… На соседнем балконе справа от меня зажигается свет и раздаются возбужденные голоса. Через перегородку перегибается знакомая физиономия пилота Сереги.
– Сидишь? – спрашивает он.
– Сижу, – отвечаю.
– Пьешь?
– Пью, конечно.
– А это видал? – Он протягивает мне правую растопыренную пятерню и спрашивает: – Не трясутся?
– Что случилось? – удивляюсь я. – С похмелья что ли? Так, вы ж только что с рейса.
– Завтра, может и с похмелья затрясутся, – говорит Серега, зайди, расскажем. Стресс надо снять, а то, ведь, я такими руками машину до
Луанды довёл.
Я подхватываю свой джин и тороплюсь в соседний номер. Вхожу и вижу, что командир Егорыч и штурман Володя расставляют на столе банки с тресковой печенью, ломтики лимона и две бутылки украинской горилки с перцем.
– Убери свой дикалон! – говорит Егорыч, красная стокилограммовая будка из Магнитогорска, города-сада, тыча презрительно в принесенную мной бутыль Гордон джина. Затем наполняет стаканы и говорит:
– Ну, что ж, мужики, за те рубашки, в которых мы родились.
С трудом соображая уже хорошо проалкоголенными мозгами, я разглядываю их аэрофлотовские серые, вроде милицейских, рубахи, смотрю себе на грудь, на свою сетчатую, еще с алжирских времен оставшуюся майку. Пью залпом перцовку, беру в руки ломтик лимона и слышу голос штурмана Володи: