Литмир - Электронная Библиотека

Осень. Глушки. Отъезд

Перед переездом в Глушки мама успела помочь Эте вспахать наш содомский огородный участок (под какую-то зябь). Но ручками плуга растерла себе руки, и на одной из них, на правой ладони, образовался внутренний нарыв, очень болезненный.

В Глушках, в сельсовете, мы разместились так: на ночь мама и я легли в каморке, а все остальные – в просторном чулане. В каморке было теплее, но именно здесь таились целые полчища клопов – столько сразу мне ни раньше, ни в последующие годы видеть не приходилось. Всю ночь мы промучились – голодные клопы, как стаи волков, набросились на нас. Пришлось снять с керосиновой лампы стекло и, обирая с постели, бросать их прямо в раскаленную горелку. Мы буквально ни на минуту не сомкнули глаз. Не помню, какие меры были приняты, но такое больше не повторялось.

Чулан не отапливался, и вскоре спать в нем стало уже невозможно. Тогда в крохотной комнатенке поместилась вся семья – напомню, что нас было СЕМЕРО, а площадь каморки – не больше пяти метров, если считать только площадь пола. Но там ведь была и лежанка печи, топившейся с нашей стороны, но обогревавшей и служебную комнату сельсовета, и маленькие полати под самым потолком…Как-то все разместились: четыре женщины, девочка и два мальчика.

В первый же день новоселья большое удовольствие мне доставил сбор остатков урожая с огуречных грядок. При сельсовете был чей-то огород, уже полностью убранный, но в огуречнике еще оставалась молодая завязь. Председатель сельсовета милостиво предложил нам собрать ее, и я это сделал с готовностью, получилось около ведра крошечных огурчиков, Этя из засолила, и уже через несколько дней мы все хрустели аппетитными малосольными огурчиками. Еще запомнилась зеленая курчавая муравушка, которой буквально выстелена была наша глухая, тупиковая улочка. По ней и ездили-то редко, – может, оттого село и называлось Глушки?..

Живя там, я не учился (но, может быть, в сельских школах тогда учебный год начинался в октябре?) и занят был различными хозяйственными заботами. Ходил, например, в магазин за хлебом и, стоя в очереди, мечтал, как убегу на фронт. Убегать я не собирался, но мечтать было сладко. В силу такой сосредоточенности на своем заветном – совершенно отвлекался от реальности, и какая-то женщина, стоявшая позади, с интересом спросила меня однажды:

– Мальчик, отчего ты такой задуманный?

Иногда ходил к Гите на мыловарню. Гита в качестве инженера-химика Свечинского райпромкомбината варила мыло для беженцев всего района.

Ее вызвал какой-то руководитель и спросил:

– Можете ли вы организовать производство мыла для эвакуированных?

– Могу, – ответила Гита – выпускница Московского

Химико-технологического института имени Менделеева. – Мыло – это соль жирных кислот. Жирные кислоты есть в животных организмах, но чтобы из них сделать мыло, нужна каустическач сода.

– Каустик найдем, – ответил начальник. – с жирами похуже, но выкрутимся. Как вы относитесь к дохлым лошадям?

К живым Гита относилась лучше, но из живых мыла не сваришь… Так она начала варить мыло из павших кляч Свечинского района. Дохлыми они становились еще задолго до своей кончины: на конское кладбище свозили старых одров, околевших от маразма. Сала в них не было уже до войны. Гита доложила начальству: мыло – соль жирной кислоты. А без жира не быть и соли… Хорошее мыло из этого сырья не выйдет…Но он замахал на нее руками:

– Делайте, как получится!

Получалось – что-то непонятное: крайне тягучая, крайне вонючая, черная вязкая масса. Но даже за нею выстраивалась очередь. А тут еще Гита догадалась – или кто-то ее научил – добавлять в эту дрянь некоторое количество канифоли. Это отшибало вонь, но варево получалось твердым, как стекло – куски приходилось откалывать зубилом. Словом, мыло вышло на славу, и у него был лишь один недостаток: оно… не мылило.

Салотопка, или мыловарня, находилась возле конского погоста. Здесь работал сторожем Николай, бывший заключенный, на вид страшный, а в жизни смирный. К нему-то и поступала дохлятина – он ее свежевал, разделывал, закладывал в котел, ненужное закапывал в могильники. У котла они орудовали вдвоем. Вонь стояла страшная от дохлого мяса, но вскоре обнаружились и некоторые выгоды Гитиного нового поприща.

Однажды к ним принесли тушу поросенка. Хозяева объяснили, что он не околел от какой-нибудь болезни, а пал благородной смертью: напоролся животом на тын. Хозяин повез раненого к ветеринару. Но по дороге поросенок испустил дух. Теперь ветеринар из перестраховки велел сдать его на мыло и привезти от мыловаров справку. Хозяин уговаривал Гиту выдать ему фиктивную справку, а кабанчика поделить пополам.

– Просто жаль, понимашь! – сетовал колхозник чуть не плача. – Хошь и все, понимашь, себе заберите, а на мыло грех переводить: свинина чистая!

– Бери, Обрамомна, – подмигнул Николай, – разделим!

Так Гита принесла домой взятку – четверть поросячьей тушки. В другой раз волк задрал лошадь, и Гита опять не устояла – принесла домой конину. Мы впервые ели конское мясо, и мама его поругивала. Но Гиту от предрассудков начисто избавила блокадная ленинградская зима. Она вновь притащила конину, а маме сказала, что это телятина. Мама, с аппетитом съев обед, сказала:

– Вот теперь совсем другое дело! Все-таки одно дело – конина, а другое – телялина!

И была очень смущена, когда Гита не без некоторого злорадства сообщила, что мясо, все-таки, опять был конское!

После нашего отъезда для маминых сестер наступили и вправду черные дни. Поросята перестали натыкаться на тын, а жеребята и кони – на волков. Голод еще не наступил, но "проголодь" обозначилась. И Гита отправилась со своим каустиком по деревням – ведь мыло нужно было не только эвакуированным, а у местных жителей могло найтись (и находилось) некоторое количество животных жиров. Это уже не была дохлятина, и мыло получалось сносное.

В одной деревне хозяйка избы, где Гита остановилась на ночлег, спросила, умеет ли гостья гадать. Перед этим она сама о себе много рассказала, и Гите было легко предсказывать этой женщине ее "судьбу". Посулив ей много счастья и пригрозив возможным несчастьем, Гита тут же приобрела репутацию настоящей гадалки, и к ней потянулись другие местные женщины, неся под полой натуроплату: хлеб, крупу, мясо. Но она не стала этим промышлять, а устроилась воспитательницей в школьный интернат, где жили дети, эвакуированные из Ленинграда. Она взяла с собой Зорю, чтобы Эте легче было перебиваться с хлеба на квас.

Но все это произошло уже после нашего с мамой отъезда.

Уехать нам отсюда было очень непросто. Первое, что мешало – это мучивший маму нарыв на ладони. Надо было от него избавиться, а – как? Врач велел лечь в больницу и в самом лучшем случае сулил лишь медленное выздоровление. А уже подступала ранняя северная зима. Выручила маму бабка-ведунья, жившая в одной из деревень района.

– И-и-и-и, милая, это у тебя змеевича (то есть, "змеевица",

"волос"), – сказала бабка. И сварила пластырь, наказав приложить его на всю ночь к нарыву, замотать руку тряпкой и набраться терпения: болеть будет – нестерпимо. Но на утро нарыва не станет…

Мама за всю ночь не сомкнула глаз, и я вместе с нею… Но утром, сняв повязку с пластырем, мы увидели "змеевичу": толстый, чуть ли не с полпальца толщиной, гнойный стержень. Легко удалив его и промыв рану, мама перевязала ладонь, и потом очень быстро все прошло.

Но как все же уехать? Поезд на Свердловск останавливался на несколько минут. Но взять билеты было невозможно: окошко кассы штурмовала дикая толпа. Как пробраться к нему женщине с рукой на перевязи, с ребенком, пускай уже и не маленьким – одиннадцатилетним?

Тогда-то я и услыхал впервые выразительное слово взятка. Кто-то подсказал маме, Эте или Гите, что станционный кассир Шашмурин (однофамилец или даже родственник Матрены) любит выпить. А у нас от "обменного фонда" сохранилось еще несколько поллитровок…

51
{"b":"98410","o":1}