– Кто придумал такое? – удивлялся, задравши головы, русский народ.
– Это я! – квакнула тщеславная лягушка. Но, чтобы квакнуть, она была вынуждена разжать рот, отпустила прутик и, конечно же, шлепнулась с верхотуры в болото. Вот какая участь ждет всех нескромных лягушек.
И все-таки отваживаюсь квакнуть.
Идиотская логика тайных канцелярий произвела на свет Анкету и
Автобиографию.
Там написано, что Рахлин Ф. Д. родился в 1931 году, что он еврей, журналист, педагог, имеет сына, болен колитом.
Но в какой анкете, в какой бумажке найдете вы сведения о том, сколько боли, горечи, яда, смятения в душе Рахлина Ф. Д., как мучают его видения прошлого, живые тени настоящего и жуткие призраки завтрашнего дня?!
В наши дни, когда правду то и дело именуют клеветой, а клевету печатают в "Правде", писание искренних мемуаров – дело небезопасное. Не только опубликование невозможно, но даже простое хранение их под спудом внушает мне в тревогу.
И все-таки, все-таки отваживаюсь квакнуть под спудом! Пусть лежат: кушать не просят – может, когда-нибудь и увидит свет мой труд – мой по-настоящему (а то ведь мне и мемуары приходилось писать чужие, и неоднократно: один раз – за южного полярника, побывавшего в Антарктиде, другой – за члена "команды Двинцев", штурмовавшей московский Кремль в октябре 1917 года, и так далее), однако унести с собой все, что сам я видел и пережил, что хранит моя собственная память, было бы, мне кажется, слишком расточительно. Так сказать, потомки не простят.
Нет, я не льщу себя надеждой на то, что помогу внести ясность во множество ваших, товарищи потомки, недоумений. Пусть просто предстанут перед вами страницы одной нелепой сорока-пятидесятилетней жизни, а уж вы сами делайте всякие выводы.
Конечно, как и любой мыслящий тростник, я не мог удержаться от оценок. Вы чувствуете – они есть уже и в этой затянувшейся интродукции. Но мне хотелось быть объективным. Не в смысле бесстрастности (это невозможно), но ведь есть же правда, не зависящая от того, нравится она вам или нет, – есть же правда как совокупность фактов. Скажем, большевики в 1918-м расстреляли царя с его домочадцами. В том числе и малолетнего наследника. Те, кто расстреливал, считали это правильным, монархисты и гуманисты-демократы – преступным и злодейским. Но от этой разницы подходов сам факт не изменился: царя. царицу, царевен, цесаревича и даже их доктора, действительно, расстреляли без суда и следствия, коварно, разбойно…
Неизбежно давая фактам свое истолкование, сообщая о своем к ним отношении, я не хочу скрыть эти факты, если они действительно существовали.
Предметом истории как "науки" служит собирание, истолкование, но иногда и сокрытие фактов. Однако, если хочешь познать истину во всей ее красе и неприглядности, – отдай предпочтение первому, постарайся выбрать верный критерий для второго и полностью исключи третье.
Нынче слишком многие поступают наоборот. Некоторые события предпочитают вовсе не упоминать, о многом – забыть. Такой подход к фактам истории вызывает отвращение у всех честных людей, – честных не в том смысле, полезен или вреден этот факт пролетариату, а в первозданном, самом прямом: я честен – значит принимаю истину в ее подлинном виде, нравится она мне или нет. Правое дело не может быть основано на лжи, ложь не может служить фундаментом истории как науки.
Нынче как раз много попыток вытравить память из человека. Желание противостать такому подходу породило новую, только что мною прочтенную книгу Айтматова с ее легендой о манкурте – человеке, у которого отнята память.
Может быть, мне удастся спасти хотя бы одного читателя от жалкой участи манкурта… Знать бы, что это случится – я бы считал свое время потраченным не зря.
Харьков, 1972 – 1981 гг.
Часть I. ДЕСЯТЬ ЛЕТ
Глава 1. _Первые гадости
"Вождь ленинградских рабочих"
В Тайцах, под Ленинградом, мне гадала цыганка.
Ехали мимо нашей дачи их шатры на колесах, я стоял у калитки.
Цыганка выскочила на ходу из шатра, подошла ко мне, взяла за руку, стала водить мне по ладошке большим грязным пальцем, что-то приговаривая. Потом сказала:
– Принеси денежку!
Я убежал, забился под деревянную лестницу двухэтажного дома, в котором мы жили, сидел там долго-долго: ждал, чтобы ушла.
Там же было однажды ночью:
… иду с няней Марусей смотреть пожар. Под ногами – доски деревянного тротуара, над головой – светлое-светлое небо, не от пожара светлое, а от белой ночи. И светлота вокруг – ночная, северная, бледно-молочная. Навстречу люди идут, говорят:
– Возвращайтесь: уже потушили!
В Тайцах было мне чуть больше трех лет. Но я помню себя – разумеется, отрывочно, – с еще более раннего возраста. За год до этого была дача в Петергофе. К тому времени относится первый запомнившийся страшный сон: стою, прижавшись к стене темного коридора, а по нему мимо меня пробегают огромные, со мною в один рост, рогатые козы. Главное мне, чтоб они меня не заметили!
Но отчего я так уверен, что этот сон приснился мне именно в Петергофе? Не знаю. Только, действительно, уверен в том и сейчас. Уже выросши, рассказал матери, и она припомнила, что в Петергофе я страшно боялся коз.
В то время там бывало много иностранцев. Мама из патриотических соображений выводила меня на аллеи знаменитого парка. Был я упитанный, румяный, щекастый, и мама, которой, подобно Карлу Марксу, было присуще единство цели, хотела продемонстрировать мировой буржуазии, каких славных карапузов растит молодая советская власть.
Сейчас страшно подумать, что было это в голодном 1933 году. Между тем, упитанность и румянец объяснялись просто: я рос в семье, по тем временам, архиблагополучной: отец преподавал политэкономию в военной академии и по чину приближался к теперешнему полковнику; мать же была "культпропом" на заводе "Большевик" – бывшем Обуховском, секретарем партячейки на швейной фабрике и еще кем-то в этом же роде.
Вскоре после моего рождения родители получили трехкомнатную кооперативную квартиру, Роскоши, правда, не было ни малейшей, быт, мебель, предметы обихода – все было просто до примитива. Жили, однако, и сытно, и удобно вполне.
Мы жили напротив катушечной фабрики за Невской заставой, на отдаленной от центра заводской окраине. Сейчас это проспект Обуховской обороны. А в то время улица называлась "проспектом села Смоленского". От такого названия веет петровскими временами, но сама улица – совершенно городская и на село ничем не похожа.
В 1953-м, уже взрослым парнем, приехал я в Ленинград. Жил у родни возле нарвских ворот. Расспросив, как проехать, долго трясся в трамвае, глядя на незнакомые места вполне равнодушно, как вдруг… стал узнавать: пакгаузы вдоль Невы, которую в детстве называл "море-река", переулок возле рынка, сад имени Бабушкина (когда-то там стоял настоящий самолет в память о разбившемся пилоте)…
Вот и катушечная фабрика. Я вышел из вагона, узнал наш дом, вошел во двор, посмотрел на окна нашей квартиры, вздохнул, взгрустнул и направился в… очаг, как называли когда-то в Ленинграде (и, по-моему, больше нигде!) детский сад.
Но дороги туда уже не нашел.
Из ленинградских воспоминаний.
По утрам, проснувшись, пою "По долинам и по взгорьям" Потом кричу:
– Маруся, одеваться!
Приходит домработница Маруся Ма'нышева, надевает на меня лифчик с чулочками, штаны, рубашку, зашнуровывает ботинки – и я бегу в соседнюю комнату, где папа с мамой лежат на большой деревянной кровати, спинки которой, украшенные круглыми точеными набалдашниками, окрашены под слоновую кость. Мама курит в постели. Папа тоже не спит, но, заметив меня, прикрывает глаза. Это у нас такая игра: я командую "раз-два-три", а он должен вскочить с постели.
Но порой отец начинает дурачиться: вскакивает на счет "два" или, наоборот, продолжает "спать" даже после команды. Притворяюсь рассерженным, и мы оба смеемся.