Отец для меня существо высшее. Он такой огромный, сильный, стройный. Притом – военный, ходит в красивой командирской форме, в гимнастерке, перехваченной ремнем с портупеей. У него в блестящей кожаной кобуре есть наган. У него на петличках по две малиновые "шпалы" (потом станет больше: по три в каждой петлице – это будет накзываться "полковой комиссар"). Вижу его редко, а еще реже он со мной играет. Чаще всего, когда он дома, то сидит за столом и, заглядывая то в одну, то в другую, то в третью книгу, что-то пишет быстро-быстро, макая ручку со стальным пером в чернильницу и оставляя на бумаге кружочки и черточки с петельками. Мне тоже иногда дают ручку,. и я тоже вывожу "такие же" каляки-=маляки и петельки.
Иногда мне позволяется тихо-тихо стоять и смотреть, но чаще в кабинет заходить в такие часы запрещено и шуметь тоже не разрешается: "папа работает".
В годы моего ленинградского детства вышел в свет двухтомный учебник политической экономии, где в первом томе, посвященном политэкономии капитализма, есть написанная отцом глава о марксовой теории прибавочной стоимости. Учебник создан авторской бригадой Ленинградского отделения коммунистиченской академии (ЛОКА)- в бригаже был и А. Вознесенский, брат будушего председателя Госплана СССР – обоих братьев Сосо расстрелял в 1949 году по "ленинградскому делу". А редактором учебника, по-моему, был Н. И. Бухарин. Вот такая у нашего папы была компания…
Маму тоже не часто удавалось мне видеть. Разве что по утрам, да вечерами немного… Основной интерес жизни был для родителей в их работе, в политике, в мировой революции.
Однажды, прибежав к ним в спальню, нахожу обоих неожиданно грустными. Со стены из черного рупора льется печальная музыка.
– Киров умер, – печально говорит папа.
– А кто это – Киров? – спрашиваю я. И по сей день помню ответ, который дал 32-летний человек своему трехлетнему ребенку:
– Вождь ленинградских рабочих!
Сам удивляюсь столь цепкой памяти своей, но именно тот день, то событие, сыгравшее столь роковую роль в истории страны, в жизни нашей семьи и, в конечном счете, оказавшее такое серьезное влияние на всю мою судьбу, – что это событие живет в моей памяти…
Накануне родители оба присутствовали на том знаменитом "активе", куда Киров должен был приехать, но не приехал, потому что был убит. Они явились домой, обескураженные неожиданной отменой собрания. Их неожиданное возвращение, растерянность и тревогу помнит сестра – я уже спал. А вот утро следующего дня четко запомнил на все будущие годы.
1 – 2 декабря 1934 года было мне около трех с половиной лет.
Маруся.
Родители очень мало времени проводили в семье. Со мною возилась в течение первых лет моей жизни – и без памяти любила меня – бобылка из-под Сердобска, Пензенской области, Маруся Манышева. Я был к ней очень привязан. Звал ее – Маюкой, обожал, считал самым красивым в мире ее худое, побитое оспой лицо с широко расставленными калмыцкими глазами..
Вот иду с нею на рынок – она быстро, шагает, крепко держа меня за руку. А я меленькой трусцой бегу рядом по квадратным плитам панели, как еще называли тогда тротуар. (Как странно и утешительно будет мне увидеть эти плиты через 19 лет целыми и невредимыми… Но сейчас вместо них положен ординарный асфальт).
Мне нравится, как весело болтает она со своей тезкой, живущей в первом этаже. Они пользуются каким-то шутовским воляпюком, вставляя в слова, вместо первого слога, слог "ша", а выброшенный – приставляя к концу слова, так что, например, имя Маруся звучит как "Ша-руся-ма"… Эту соседку мы, дети, так и назвали: "Шапруся-мать".
Маруся жила у нас несколько лет, а ушла, может быть, из-за нашего переезда в Харьков, когда мне уже было пять лет. Знаю, что приехала туда за нами следом, но у родителей к тому времени уже не было возможности держать прислугу. По их рекомендации она поступила в семью папиного сослуживца по военной академии – Рыжика. В 1937 году Рыжик вдруг застрелился (скорее всего, ему угрожал арест), Маруся уехала – и надолго исчезла из моего поля зрения.
И вот уже подростком приехал я в Москву – у вдруг узнал, что тут моя Маруся. Она после Рыжика, оказывается, служила в семье папиного брата Абраши и,. хотя.теперь давно уже работала санитаркой в больнице, часто захаживала к ним.
Когда я узнал о предстоящей встрече с няней, у меня сердце затрепетало. Оказывается, все еще жила в нем сладкая младенческая любовь.
И вот мы увиделись. Но, Бог мой, какой же она оказалась маленькой, худой, некрасивой! Мы шли по улице – и нам не о чем было говорить. Ее маленькие глазки теперь казались мне злыми, редкие желтые зубы обнажались при улыбке, как у ведьмы на картинках в детских книжках. На углу, где-то на Маросейке, встретила она какого-то своего знакомого и с игривостью, совсем к ней не шедшей, что-то ему сказала. В ответ этот грубый и явно нетрезвый мужик прошарил мою Марусю ладонью по плоской груди, а она захихикала.
Мы поехали с нею в парк "ЦПКиО имени Горького", гуляли там по аллеям, она меня угощала мороженым, наглядеться на меня не могла,.. А мне что-то было тяжело и неприятно, а от этого совестно, и хотелось прервать свидание. Окончилось оно ужасно.
Мы вышли из парка, увидали толпу возле трамвайной остановки и подошли узнать, в чем дело. Оказалось, два деревенских парнишки пытались на ходу запрыгнуть в трамвай (двери автоматические тогда еще были редкостью, на открытые трамвайные подножки часто вскакивали на ходу), один из братьев сорвался, попал под колесо. При нас подъехала "скорая помощь", санитары несли носилки, на которых лежало накрытое брезентом тело, а поверх брезента – отрезанный, дымящийся (так мне показалось) кусок мяса килограмма на полтора. Рядом навзрыд плакал младший братишка погибшего.
Больше я Марусю никогда не видал.
Великий фантаст
Когда Маруся нас в Ленинграде покинула (а, может, это было во время ее отпуска), вместо нее поселилась старая бабка, вечно что-то ворчавшая себе под нос. В это время у нас жили наш двоюродный брат Виля и его единоутробная сестренка Галя, которой он верховодил, – так же, как мною и Марленой. Виля подбивал нас троих подслушивать бабкины монологи.
Подкравшись ко входу в кухню, мы затаивались под дверью, затаив дыхание, слушали ее неразборчивую воркотню – и вдруг взрывались хохотом. Бабка пугалась, злилась и поднимала крик – мы бежали вон, продолжая громко смеяться, а через минуту все повторялось.
Других домработниц ленинградской поры не помню, Но знаю, что была (может, еще до моего рождения) Сима, нянчившая Марлену..Потом она оставила нас, поступила на какую-то фабрику, завела семью, родилась у нее девочка, которую она назвала… Марленой! В выборе нашими родителями такого имени сыграли роль идейные соображения: имя Марлена, как и его мужская модификация (Марлен) соединяет в себе память сразу о двух великих революционерах: Марксе и Ленине… о существовании Марлен Дитрих родители вряд ли в те времена подозревали… Впрочем, немецкое женское имя Марлен (есть ведь и песенка "Лили-Марлен) имеет совсем иную этимологию: это сокращение, стяжка двух часто соседствующих у католичек имен: Мари-Магдалена… Но папа и мама в такие дебри не вдавались, им, как я уже говорил, было присуще единство цели, и, давая имя своему первому ребенку, они имели в виду только классиков диалектического и исторического материализма. Меня ведь Феликсом тоже назвали не просто так, а со смыслом: в честь железного чекиста. Придумав мне имя, папа сказал маме: "Пусть растет борцом". Домработница Сима. скорее всего, до таких высот коммунистической идейности не поднялась и нарекла свою дочь по новой моде лишь в порядке подражания: "чтоб красившее"…
Казалось бы, имея единственную родную сестру, я ее и помнить должен с самых ранних времен и более четко, чем кого-либо, но вышло не так. По Ленинграду я ее помню очень смутно. Зато великолепно отпечатались в памяти Виля и Галя. Это были дети маминой родной сестры Гиты – дети от разных отцов.