― И что ты сделал? ― спросил я.
Отец пожал плечами.
― А что мне оставалось? Я сел с ними, и мы пили, пока у нас эль не потек из ушей. Прошло много времени, и Гуннар встал и сказал, что пойдет отлить. Еще через какое-то время мы все вспомнили, что он вышел, и посмеялись ― мол, совсем пропал, верно, свалился в выгребную яму. Но я видел, как он подмигнул, когда уходил, а потому велел Оспаку поискать его, а тот был настолько пьян, что послушался. Когда Оспак, ясное дело, не вернулся, я сказал, что, дескать, тревожусь за него, опустил голову на руки и притворился, будто сплю. Стирмир вышел, а двое рабов продолжали пить и насмехаться надо мной. Но когда вошел Гуннар Рыжий, а меч у него весь красный, и кровь капает, им со страху оставалось только обоссать мой пол. Вот так все и было, ― заключил отец. ― Гуннар велел рабам отнести тела Оспака и Стирмира Стаммкелю и сказать ему, чтобы тот отказался от всех притязаний на хутор. «Головы, ― сказал он, ― я сохраню и надену на шесты, чтобы следили, не захочет ли Стаммкель снова наделать глупостей». Так и поступил.
Он замолчал и крепко зажмурился, потом потер глаза, потому что слишком долго смотрел на угли.
― Когда все завершилось, я остался один. Ты повсюду бегал и донимал меня, я не выдержал, продал хутор и поехал с тобою к Гудлейву.
Глаза у него слезились от дыма и ярких углей, но сердце у меня бешено заколотилось, потому что влага эта очень походила на слезы.
― Я всегда думал, что вернусь, ― сказал он. ― Но знал, что у Гудлейва ты будешь в целости и сохранности. С ним надежнее, чем со мной.
Мне хотелось еще послушать, но он хлопнул меня по плечу и встал, а потом ласково погладил меня пару раз, как гладят лошадь или собаку, и ушел во тьму, оставив меня с костром и вихрем мыслей, круживших, как искры.
Но все же в какой-то миг я уснул и увидел сон. Или помнилось, что увидел. Или я вступил в призрачный мир.
Я снова оказался в могильнике Денгизиха, один, в синей тьме, какая бывает ночью, когда луна скрыта за тучами. Серые фигуры мертвых воинов словно следили за мною и терпеливо ждали, а Хильд сидела у подножия трона, прикованная к нему цепью за шею.
Я шагнул к ней, и воины зашевелились. Я сделал другой шаг, и они встали, пронесся шелест, как если бы затрепетали крылья насекомых.
Тогда я побежал, а они хлынули за мною, слепоглядящая толпа, похожая на стаю летучих мышей, на яростный вихрь пыли, неосязаемой, как воспоминание.
И вдруг я оказался у трона и взглянул в огромные, обведенные белыми ободками омуты глаз Хильд, а она улыбалась мне. Моя рука поднялась и опустилась, зажатый в ладони меч отрубил Денгизиху истлевшую руку, которая держала цепь Хильд.
Та упала, повалилась медленно-медленно, распадаясь на пыльные кости и полоски отпавшей кожи.
Тут я проснулся, у костра, глядя в прозрачные глаза Хильд, которая сидела на мне верхом, придвинув лицо. Ее губы шевелились, кривились так и сяк; звуки срывались с них дрожащим хриплым свистом:
― Не... ходи... с нами. Живи...
Прозрачные глаза, увлаженные... слезами? Я видел, как ее глаза расширились, черное съело все белое, увидел руки, которые обхватили мое лицо, с ногтями, похожими на когти, ощутил ее дрожь, а потом она плавно взвилась надо мною, выпрямилась и отошла прочь, в темноту.
Я вдохнул. Понял, что вдохнул, потому что услышал свое дыхание, коротко пророкотавшее в ушах. Единый миг не было иных звуков, а потом все звуки мира снова обрушились на меня, и я зажмурился от гула стана, шипения кизяка в огне, беспокойного стона ворочавшегося во сне отца, перденья Скарти.
Я сел, дико огляделся; все было так, как должно ― и все же не так. Явь ли это? Или я дремал и проснулся во сне? И вообще, сон ли то был?
Весь остаток ночи я задавался этим вопросом, глядя в тлеющие угли до рези в глазах.
Трубили рога и рокотали барабаны, точно корабли, заблудившиеся в золотом тумане. Под нашими ногами степь крошилась, покрывалась коркой и снова взбивалась в пыль, висевшую в воздухе, саднящую глаза, обжигающую языки, носы и гортани.
Острый запах лошадей висел в этой пыли, когда животные испуганно лили мочу и шли, словно призраки во мгле, обок наших рядов по воле седоков, которым не терпелось удостовериться, не отбит ли наш приступ из некогда белого города.
На сей раз нас было всего шестьдесят два человека, половина с крепко сжатыми зубами, потому что иначе те раскололись бы от стука, поскольку всех трясло в лихорадке и челюсти ходили ходуном. Еще двадцать лежали под навесами в новом стане, среди сотен других хворых, собранных в одном месте, чтобы легче оказать ту помощь, какая была возможна. Не сказать, что помощи было много... Они бились в горячке и умирали в лужах дерьма из собственных расстроенных кишок.
А мы стояли и ждали, пока огонь и смерть занимали пространство между нами и опустошенным городом. В желтом облаке пыли пять темных башен двигались, точно пальцы на руке, а лучники бежали впереди по двое ― один держал большой тростниковый щит, другой стрелял, а потом приседал, чтобы наложить новую стрелу.
Слышались команды, крики и вопли, и все перекрывало высокое, пронзительное ржание умирающих лошадей. Этот звук грозил свести с ума.
Я прислонился к щиту, стоя на одном колене, и смотрел почти отрешенно. Скарти дрожал с остекленелым взглядом, и дерьмо стекало по его ноге, но он этого не замечал. Вонь дерьма, пыль и жир на металле ― это сражение, любой из этих запахов на протяжении всей последующей жизни заставит меня резко вскидывать голову, будто коня, заслышавшего рев толпы.
Отряд потных людей принялся натужно толкать башню, шаг за шагом, по направлению к стенам, откуда дождем сыпалась смерть, невидимая во тьме.
Невидимая, но осязаемая. Точно некая огромная улитка, кучка людей вокруг башни оставляла за собой скользкий, отвратительный след из распростертых в крови тел, сраженных стрелами, камнями размером с кулак, выпущенными из маленьких орудий, и большими копьями, выпущенными из орудий побольше.
Как ни странно, появилась птица, выпорхнула из пыли и на миг примостилась на древке стрелы, торчавшей из целого пучка древков на осадной башне, потом снова защебетала и исчезла в мгновение ока.
Затем появилась стая мальчишек, выскочивших из шафрановой дымки с охапками стрел: они получали серебро за каждые двадцать штук, которые находили. С ними была собака, она хромала, бежала на трех ногах, потом на четырех, потом снова на трех. Мальчишки промчались, смеясь, задыхаясь, фыркая, ― беззаботные плясуны на краю бездны.
Я тоже рассмеялся этой явной несообразности. Скарти услышал мой смех, его голова поднялась, губы плотно сжались. Он потряс головой, увидел, что заставило меня засмеяться, и с трудом скривил губы в усмешке. Его била дрожь ― даже волосы тряслись, ― и все же он подался вперед и заговорил:
― В б-б-битве видишь м-м-много странного, ― выдавил он. ― П-п-птицы, з-з-звери, ж-ж-женщины, с-с-собаки. Раз в-в-видел оленя, он бежал между двумя войсками. ― Потом закрыл один глаз, веко дергалось и трепетало, и воздел трясущийся палец перед носом, призывая постичь откровение. ― Н-н-но никогда не ув-в-видишь на поле б-б-битвы кошку, ― закончил он многозначительно и, выдохшись, снова прислонился к своему щиту.
Вестники скакали туда и обратно. Какой-то пеший вывалился из мглы, ошалело огляделся и заметил Стяг Ворона.
Спотыкаясь, он подошел к Эйнару, рубаха у него была в полосках от темных пятен пота и чего еще похуже, быстро заговорил, неистово размахивая руками, а потом рухнул наземь ― ноги подломились. Эйнар медленно расхаживал взад и вперед.
Я понял, что он считает. На пяти сотнях, по моему подсчету, он остановился, сделал знак Валкнуту, и Стяг Ворона поднялся, а потом три раза качнулся из стороны в сторону.
Давшие Клятву выпрямились и трусцой двинулись вперед. Скарти спотыкался рядом со мной. Я сбавил ход, чтобы он не отстал, но он с грохотом навалился на меня и чуть не упал, схватив меня за плечо.