А вот на меня в СМЕРШ докладец постучался. Я тогда был старшим лейтенантом, заместителем командира отдельного противотанкового артиллерийского дивизиона 45-мм пушек (чтоб они сгорели все до одной, эти проклятые негодные пушки), и занимали мы довольно большой (в обороне) участок фронта в районе торфоразработок поселка Назия. В передовом окопе была пулеметная точка, на которой стояли два бойца из Средней Азии. В одну из ненастных ночей они ушли в плен к противнику, взяв с собой пулемет и оставив на земляном столе у амбразуры два плохо пахнувших возвьшения.
Ну что, ушли и ушли. Редкий случай, но бывает. Когда случалось такое у других офицеров, в список убитых добавляли две единицы. Я же доложил все, как было (с подробностями на столе).
СМЕРШ оказался на высоте и вызвал к себе через два часа.
Зайцов, казалось, забыл о чае, об обаянии и выпустил все когти на предельную длину.
— Почему вы поставили вместе двух азиатских бойцов? Это неспроста!
— Они почти не понимают по-русски, — ответил я, — им проще и удобнее, быстрее объясниться в случае чего друг с другом.
— Вы должны были предусмотреть последствия как ответственный офицер. В Советской Армии командир несет ответственность за политико-воспитательную работу. Вас будем судить и отправим в штрафной батальон, разжаловав до рядового. Вы должны были за ними следить…
— У меня одна точка чуть не на километр фронта. У меня артиллерия. Бойцов мало, были большие потери…
— Может, у вас и другие убежали к немцам?..
— Вы можете подозревать всех.
Этот скандал как-то замялся, начались крутые бои, стало не до глупостей, и начальник штаба, как рассказала мне позже его машинистка, не позволил Зайцову раздувать дело на меня. Тем более что бойцов тех так и зачислили в список убитых. Начальник штаба сказал: «Они дурни, через такие наши минные поля и поля противника и Зайцов не пробежит» (Мы долго стояли в обороне, и число поставленных мин было огромным.) Будем считать их подорвавшимися на минах в разведке».
Так и погибли два моих бойца, а я выжил. Меня любил подполковник Лазебный. А Зайцов меня больше не любил, да и я не сгорал от любви к нему, и чем дальше, тем меньше.
Однажды я увидел подле землянки Зайцова стоящего у сосны молодого человека в шинели без пояса и шапке из искусственного меха без звездочки. Рядом на пеньке сидел солдат с автоматом. Я спросил солдата жестом, показав на стоящего. «Ожидает комендантского взвода», — сказал он, и тоже сделал жест…
Стоящий видел и слышал наш разговор. И отнесся к нему совершенно без всякой реакции.
Позже я много думал о гипнозе, старался понять, как один человек заставляет другого совершать неестественные поступки, и пришел к следующему убеждению: человек гипнотизирует себя сам! Механика такова — гипнотизер спрашивает у вас согласия, затем просит расслабиться и приготовиться к его приказу (заснуть), и вы уже готовы заснуть, стать сомнамбулой. Вы сами себя подготовили к засыпанию, отбросив постороннее влияние и мысли, и далее, по первому его сигналу, сами себя усыпляете. То есть сами гипнотизируетесь. Я понял также, что приговоренный к расстрелу загипнотизировал себя уже не только ко сну, но и к смерти. Если бы я подошел к нему и сказал: «Умри!», он бы сразу умер. Но, возможно, умер бы не только он, но и я, ибо попал под сильнейшее влияние впечатления ужаса, царившего в душе этого человека.
Не знаю, какое поле витало вокруг этого несчастного парня, на меня оно подействовало сильнейшим стрессом. Я прочитал на совершенно неподвижном лице две мысли: первая — погибаю ни за что, и вторая — безнадежно! Никто не спасет!
Парня приговорили к расстрелу. Он в одиночку вышел из окружения. Нет никаких документов, ни свидетелей. На всякий случай — расстрелять. Возиться? Отправить куда-то? Проще — расстрелять! И стреляли. Я не видел расстрела, только слышал.
Однажды по моему столу бежал жучок. Кто его знает, какой он жучок? Полезный? Вредный? Или зловредный? Я его «на всякий случай» раздавил стоявшим на столе подсвечником и вспомнил того солдата у землянки СМЕРШа. Человек, солдат, сын мамы, ждущей его, и муж жены, отец детей раздавлен на земле, как жучок на моем столе.
За войну я только дважды видел приговоренных к казни. Второй был — эсэс. Так называли самострельщиков — «СС».
Эсэсовцы были разные — совсем дураки просто стреляли себе в левую руку или ладонь. Всем было известно (кроме этих дураков), что при близком выстреле в кожу попадают несгоревшие кусочки пороха и остаются там синими точками. Это было так же умело, как повесить на лоб: «Я самострел». Особенно много дураков было в начале войны. Таких отстреливали пачками. Иные, кто поумней, стреляли через буханку хлеба, через стеклянную банку. Самые умные выставляли руку над бруствером окопа, а еще более умные — ногу.
Я видел еще одного приговоренного. Он стоял с рукой, замотанной грязной тряпкой; очевидно, она была завязана индпакетом, но пыль и грязь прилипли к крови, рука воспалилась и вся опухла, стала синей. Ему даже не оказывали медицинской помощи. Зачем? Все равно расстреливать. В таких случаях следует доказать, что рана не от шальной пули. На него донесли. Видели, как он выставлял руку во время обстрела, и донесли. Его взяли из окопа, судили и быстро приговорили.
На его лице тоже была какая-то страшная гипнотизирующая мысль, но я ее расчислить не смог. Его расстреляли днем.
Вероятно, СМЕРШ занимался и настоящими, но я их не видел.
А что значит СМЕРШ? Смерть шпионам. Где же эти шпионы? Кто их видел?
Зайцов?? Возможно!
Позже появились приказы еще страшнее. Этих несчастных вешали перед строем.
Для этого уводили в тыл. На передовой строя не выстроишь.
МАРГАРИТА
Это было уже перед началом новой жизни, перед прорывом блокады и наступлением.
Она была машинисткой в другой части, но стояли мы в одном лесочке. Маргарита вышла из землянки подышать воздухом. В плохонькой шинельке, кирзовых сапогах, пилотке, одетая не как штабные девушки. То ли она недавно прибыла и не успела снарядиться, то ли не хотела — не могу сейчас сказать. О красоте ее — тоже ничего определенного. Больше всего подойдет — не очень красивая. Приятное, милое, скорее деревенское, простое лицо.
Она, как говорится, положила на меня глаз.
Прошло два года войны, и еще ни одна на меня не поглядела. Я был тогда еще лейтенантом, а до этого рядовым, до меня ль им было, вокруг полковники да майоры. Их, девушек, было очень мало, а нас очень много.
Второй раз я увидел ее в сумерках. Она случайно вышла, и я случайно вышел. Обстрел затих, шел очень мелкий дождичек, скорее, изморось. Я подошел к ней и сказал: «Здрасте!» Она кивнула и приветливо улыбнулась. Такое что-то необыкновенно-ласковое и приветливое, привлекательное было в ее улыбке. Я подошел близко. Она не отстранилась. Я положил руку ей на щеку. Щека была холодной и влажной от дождя, а рука теплой. Ей это нравилось. Мы стояли молча, долго, потом я положил вторую руку и стал целовать ее лицо, едва касаясь лба, глаз, щек и не касаясь рта. Она не была для меня воплощенной женщиной. Я не хотел снимать с нее трусики. Она была предметом для ласки. Она была и ребенком, и мамой, и просто женщиной. Не возлюбленной, не любовницей, но — женщиной того далекого времени, когда они ходили по улицам в легких светлых платьицах, стояли, обнимая своего ребенка, сидели, кормя его грудью, или просто болтали с подругой у витрины магазина, потряхивая свет ми волосами.
— Как вас зовут?
— Маргарита!
Низкий прелестный голос. У меня завибрировал позвоночник. Рядом… жжжжссс … ззз… разорвалась мина. Мы не обратили внимания. Хорошо научились определять безопасное расстояние.
— Мне уже нужно уходить!
— Вы еще придете? Ты… еще придешь?
— Не знаю! Но хочу прийти.
— А как тебя зовут?
— Леон или Левка.
— До свиданья.
Я отпустил ее, но она не уходила. Приложила руку к моей щеке. Мы молча стояли, и я с содроганием ждал момента, когда она отнимет свою теплую и приятную руку.