— Ира! Выходи за меня замуж! — сказал я. — Она молчит. — Почему ты молчишь? — Она молчит. — Ты не хочешь? — Нет! — Ты мне отказываешь? —
Она уже закрыла ладонями лицо. Я взял ее за руку, хотел отвести от лица. Она сопротивлялась, но руки не отбирала у меня.
— Да!
— Отказываешь?
— Отказываю, — сказала она не сразу.
— Ну, что ж! — сказал я, встал и медленно вышел из комнаты.
Вечером пошел к своей сестре Лине. Сказал ей, что полюбил девушку, хочу на ней жениться, а она мне отказала. Лежал очень грустный на диване. Позже Лина рассказывала маме, что я будто бы плакал. А мне Линочка говорила:
«Брось! Ты такой красавец! Она просто дура. Ты кончишь институт, за тебя пойдет любая» — и все такое прочее.
Мне любая не нужна, мне нужна она. Я ее не видел целый день, а к ней приехала мама из Куйбышева с младшей (маленькой) дочкой от другого отца. (С Тихомировым она давно разошлась.) Я заходил к ним в комнату, вел себя, что называется, глупо, как шут. Прыгал через кровать. Мама смеялась, а мне действительно хотелось плакать. Ира была строго молчалива. Маме я не понравился. Прошел еще день. Вечером я у себя читал «Алые паруса». Опять был очень взволнован. Закончив читать, через девочек, послал Ире книгу А. Грина с запиской «прочти это». На следующий день (это был седьмой) вечером резко открывается дверь и быстро закрывается, как будто она боялась быть увиденной из коридора. Ира перешагнула порог и остановилась. Мы были одни! Я, весь деревянный, подошел к ней. Она молчала. Я ее поцеловал один раз. Она молчала. И не отвечала, и не возражала. Мне стало ее так жаль. Она мучительно старалась найти какую-нибудь приличную форму своего пребывания у меня. Разговаривать мы почти не могли. Я ее полюбил отчетливо и бесконечно и жалел ее еще больше. Ей было очень трудно. Сама пришла.
Мы пили чай. Потом она вспомнила, зачем пришла. Вернула мне книгу. Постепенно успокоившись, разговаривали, рассказывали о себе. Она сидела долго и как-то боялась возвращаться к своим девочкам, видимо, не сказала, куда идет. Я боялся поднимать трудный вопрос о согласии. Вдруг откажет опять, но было очень хорошо с ней. Не помню, чем мы занимались весь вечер. Когда она уходила, у двери я ее обнял за плечи и еще раз поцеловал. Она как бы не замечала этого.
— Когда ты ко мне переедешь? — спросил я тихо, на ухо.
— Не знаю! — закуталась в свой шерстяной платок и убежала.
На следующий день мы были вместе целый вечер. Целовались, обнимались.
— Когда ты ко мне переедешь совсем?
— Через неделю! — тихо, совсем тихо сказала она и поцеловала меня в ухо в первый раз.
Это было двадцать второго февраля 1940 года. Мы совсем перестали заниматься. У нее от поцелуев совсем опухли губы, а она не стеснялась этого. Как-то освободилась или, как говорят, раскрепостилась, и даже радовалась своей зрелости, что ли. Я уже не торопил ее. Я знал, что это серьезно, что это навсегда, и было так хорошо.
Когда настало тридцать первое число, я сказал ей: «Ты обещала переехать ко мне завтра? Ты переедешь?»
— Да!
— Но завтра первое апреля, — сказал я. — Какая-то несерьезная свадьба будет у нас, как бы в шутку. Лучше переедешь ко мне второго.
И второго днем, когда ее подруги были в институте, мы перенесли Ирины вещи ко мне в комнату.
Так мы поженились 02.04.40. А 11.04.40 Ира уже забеременела Леной и 11.01.41 родила ее в институте Отто на Васильевском острове.
А девочки, подруги по комнате, написали маме в Куйбышев: «Ира плохо себя ведет и не ночует дома».
Быстро приехала мама. «Когда я была здесь, — сказала она, — у Иры назревали серьезные события, я перебрала всех, но тебя в числе их не было и во внимание не приняла. Думала, за Жабина выйдет. Не показался ты мне, а опередил всех, и так быстро, ничего не скажешь». Хотя она и благословила нас, маму я не покорил — раз и навсегда. А с Ирочкой становилось все лучше и лучше. Казалось, наступил верх блаженства, а завтра становилось еще лучше и делалось страшновато даже — что же может быть еще дальше.
В декабре 41-го Ирочка писала Дине:
«Темнота, голодуха, болеют дети. Работаем, работаем, работаем. Мама пошивает, кое-что зарабатывает, но очень мало. Левочка пишет тоже очень мало, ему трудно там, мне здесь. Скучаю по нем до болезненного спазма в груди. Часто, постоянно в свободную минуту представляю его, а во время работы делаю ее автоматически, а воображение с ним. Пересеиваю оценки первой встречи. Приезд в Куйбышев. Альплагерь. Расставание.
Когда мы встретились впервые, он меня как удав кролика привлекал. Конечно! Он очень высокий, черный, красивый, но сказать, что я влюбилась сразу, не могу. Я и не знала, что это такое. Он меня действительно схватил с первого взгляда, с первого слова. Я сразу старалась оказать ему сопротивление и не смогла, становилась безвольной и мягкой.
Я не могла собрать мыслей своих и решить — как мне быть, что сказать, как бороться со своей слабостью, и нужно ли бороться. Я текла по течению.
Это была и благодать, и страшно. Я его не знаю. Он может сделать со мною все, что захочет. И не боюсь. Пусть делает!
Это манит. И страшно! Но его не боюсь совсем. И сразу поверила ему. Точно поняла, а скорей — почуяла: он хороший и завладел мною совсем. И мысли, и вся я — его.
Одно четкое слово владело мной. Не обманет. Он не обидит, не продаст.
А любовь пришла позже, или я поняла ее позже, когда стала принадлежать ему совсем.
Чувство к нему росло и росло. Он был моим властелином и знал об этом, но ни на волосок не пользовался своей возможной властью. Наоборот, он слагал всю свою силу к моим ногам. Это было счастье. Большое счастье полюбить и быть любимой таким человеком. Когда я к нему пришла, боялась только одного трудного вопроса. Но он ничего не спросил и никогда не спрашивал, не было на мне ничего грязного и зазорного, но было бы трудно объяснить ему, и я была ему так благодарна, без конца и без края. И во всем он был добр и великодушен, как сильный и смелый человек. Как с ним было хорошо! Я поняла это навсегда, на всю жизнь. Никогда! Никто другой! И вот теперь я одна, ослабла от голодухи, забот о детях, холода. А он, Левочка, светится моей звездочкой счастья, и никогда! и никто! другой».
Прочесть это письмо мне довелось значительно позднее. Как не похоже оно было на то, что позже ожидало меня при встрече с Ирочкой в Куйбышеве.
ВЕЛИКАНОВ
Нас оставалось только трое из одиннадцати ребят, почти как в песне, и первому из равных, старшему из нас Карпу Великанову оторвало ногу.
Как-то обычно и простенько все звучит в одной фразе — оторвало ногу. Толе Кельзону вырвало бок осколком, Сереге Калинкину перебило голень, Абраму — осколок в живот, а Карпу — оторвало ногу. Хочется сказать, Надежда… Надежда … угасает пунктиром. Справедливость, правда и милосердие восторжествуют, хватит ли нас увидеть это торжество.
Карп был в командирской разведке с полковником Угрюмовым и нарвался на мину. На нашу мину. И была их, мин этих, тьма. Проклятые мины. На них подрывались свои, а немцы по ним же ходили. Ставились мины пехотные и танковые, ставились на проходах, в лесу на полянах. Кто ставил и где ставил — забывалось. Сегодня он поставил — завтра его убило. Сегодня поставил — завтра забыл, а Карп нарвался.
Великанов был адъютантом командира бригады. В нашей войне адъютанты подавали еду, добывали выпивку и девушек, носили автомат за командиром, сопровождая его на НП[4] и в окопах. Никаких ответственных, чисто военных поручений им, как было во времена Кутузова, не давалось.
Великанов же оказался адъютантом совсем нового (старого), необычного типа. Он постоянно или очень часто работал за командира бригады.
Волею судеб нашим командиром оказался Герой Советского Союза полковник Угрюмов.
Герой финской войны, где он был капитаном, командиром роты, и где его рота, как говорили, первой ворвалась в г. Териоки (позже Зеленогорск). Очень трудное дело узнать, какая рота или взвод ворвались первыми или вошли первыми. Для этого нужно ворваться раньше или уж во всяком случае не позже их. Узнается это, как правило, от них же самих, а кто скажет, что мы ворвались вторыми? Тем более, что каждая рота, врываясь, не видит других и искренне считает себя первой. И они все, конечно, молодцы.