— И ты смотрел?
— В глаза льву — да. С сорока шагов. — Он пожал плечами. — Кит, это та же баллистика. Масса пули, начальная скорость, поправка на ветер, на высоту над уровнем моря. Я считал траектории в блокноте, пока проводники на меня молились. Лев был моей лучшей лабораторной работой.
— А буйвол?
— Буйвол был хуже. — Дик дотронулся до шрама над бровью, которого я раньше не замечал. — Он пошёл на меня после первого выстрела. Тут уже было не до блокнота, пришлось еще дважды стрелять.
В трубке ответили. Дик назвал дворецкому моё имя, велел приготовить две гостевые комнаты и сказал, что сам будет к семи. Потом нацарапал адрес на обороте перфокарты и протянул мне: «Браттл-стрит».
Я ещё раз посмотрел на пять снимков. Тихий Дик с солонкой, который краснеет, когда речь заходит о блондинке из Сомервилля, в двадцать два года уложил всю большую пятёрку. В тихом омуте, как я уже сегодня убедился, водятся самые разные черти.
* * *
Хэнк вёл «Дипломат» по Браттл-стрит медленно, крутя головой. Здесь был другой Кембридж. Ни студентов, ни велосипедов, ни букинистов. Тихая широкая улица под старыми вязами, сомкнувшими кроны над мостовой, и вдоль неё дома, которым было по полтора-два века. Почти все белого цвета, с колоннами, балюстрадами, высокими трубами. Каждый стоял в глубине своего участка, за низкой оградой и лужайкой, и смотрел на улицу так, как смотрит пожилая дама из ложи на опоздавших в партер.
— Тут при Вашингтоне тори жили, — сказал Хэнк, сверившись с атласом. — Которые за английского короля. Их потом выгнали, а дома остались.
— Ты где это вычитал?
— На заправке буклет взял. Для туристов.
Дом Дика оказался в самом конце, ближе к реке. Квадратный, двухэтажный, с мансардой, выкрашенный в пастельный цвет. По фасаду — четыре белые колонны в два этажа, над ними треугольный фронтон с круглым окошком. Окна высокие, с частыми переплётами и чёрными ставнями. Перед домом подстриженная лужайка, дорожка из красного кирпича и два куста сирени у крыльца, белая и лиловая, в полном цвету, так что запах стоял по всей улице.
Не поместье «Ловеласа» на Холмби-Хиллз, с бассейном, теннисным кортом и зайками в купальниках. Но на этом доме было написано другое: «нас здесь знают двести лет». Свадебный подарок от Вандербильтов-старших, не иначе.
На крыльце уже ждал дворецкий. Высокий, седой, в сером костюме. Он пережил трёх хозяев и, судя по выправке, собирался пережить и четвёртого. Он посмотрел на восьмиколёсный золотой «Дипломат», въехавший на кирпичную дорожку, и на секунду моргнул чаще обычного. Это было единственное проявление чувств, которое он себе позволил.
— Мистер Миллер. Добро пожаловать. Меня зовут Эббот. Мистер Вандербильт предупредил о вашем визите. Гостевые комнаты готовы.
Нас провели наверх. Лестница с резными перилами, на стенах гравюры с парусниками и портреты каких-то бакенбардистых мужчин, видимо, предков. Моя комната оказалась угловой: кровать с балдахином на четырёх столбиках, камин, кресло у окна, выходящего в сад, и ванная с огромной ванной на львиных лапах. Хэнку отвели комнату через коридор, поменьше, но тоже с камином. Хэнк заглянул туда, посмотрел на кровать с балдахином и сказал, что в такой будет спать, как покойник в гробу на отпевании.
— А сад у них есть? — спросил он, выглянув в окно моей комнаты.
Сад был. Позади дома, за террасой, тянулся прямоугольный газон, обсаженный по краям самшитом, подстриженным в аккуратные шары. Клумбы с тюльпанами, старая яблоня в цвету. А в центре стоял фонтан: каменная чаша на трёх ногах, а в ней бронзовый мальчишка с рыбой в руках, изо рта у рыбы била тонкая струйка воды. Вода журчала, переливаясь через край чаши в круглый бассейн внизу, и солнце играло в брызгах.
— Бассейна нет, — констатировал Хэнк.
— Зато фонтан работает.
— Вот это хорошо. — Он отвернулся от окна, и я увидел у него на лице выражение, которое уже знал. — Босс, пошли тренироваться!
— Хэнк…
— Пошли, пошли. Я покажу одну штуку, которую мне на Окинаве показывал старик в Нахе.
* * *
Через десять минут мы стояли на газоне у фонтана, босиком, в тренировочных брюках и майках. Трава была тёплая и чуть влажная. Хэнк держал в руках два чёрных шёлковых шарфа, которые без зазрения совести стянул с вешалки в холле.
— Завязывай глаза.
— Ты серьёзно?
— Серьёзнее некуда. Старик говорил: глаза врут. Кто ими смотрит, тот видит, что ему показывают. Удар не видят, удар слышат. И чувствуют кожей.
Я завязал. Мир стал чёрным. Остался только звук: журчание фонтана справа, далёкий гудок машины на Браттл-стрит, птица в яблоне, шорох травы под ногами Хэнка.
— Найханчи, — сказал Хэнк откуда-то слева. — Помнишь? Мы в камере делали.
Я помнил. Ката, где ты стоишь в низкой стойке, как всадник на коне, и двигаешься только вбок, вправо-влево, вдоль невидимой стены за спиной. Старые окинавские мастера, говорил Хэнк, учили её для драки в узком переулке или на краю обрыва. Ни шагу вперёд, ни шагу назад.
— Начали.
Я опустился в стойку. Колени согнуты, ступни параллельны, вес вниз, в землю. Шаг вправо, скрестив ноги. Блок. Удар локтем. Блок. Удар. Ещё шаг.
С завязанными глазами всё было иначе. Земля под ногами вдруг стала огромной и подробной: где трава гуще, где ямка, где корень яблони, где начинается гравий у фонтана. Я чувствовал её пятками. Фонтан журчал справа, и по нему я понимал, где я: чем громче, тем ближе к краю. На повороте я почти потерял равновесие, качнулся. Удержался.
— Плохо, — сказал Хэнк. — Ты считаешь! Надо чувствовать землю, слушать воду…
Я перестал считать. Шаг. Блок. Вода справа стала громче. Ещё шаг. Удар. Струйка бронзового мальчика билась в чашу ровно, на одной ноте, и под эту ноту ката пошла сама, как будто я её не делал, а вспоминал. Когда я закончил и встал прямо, сердце колотилось, а по спине тёк пот, хотя двигался я совсем немного.
— Вот, — сказал Хэнк. — Теперь лучше. Давай еще раз.
Мы прогнали несколько кат, включая сложные Унсу и Кусанку. Потом Олсен огорошил:
— Ну что, спарринг?
— Тоже вслепую?
— Оба вслепую. Я тоже себе завяжу.
— Хэнк, мы друг друга убьём.
— И это говорит победитель Оямы⁈
— Заткнись!
— Да не убьем мы друг друга. Давай вполсилы. Касание — и всё. Старик говорил: когда оба слепые, побеждает тот, кто тише.
Мы снова завязали шарфы.
Шорох травы. Потом ничего. Только фонтан.
Хэнк исчез. Сто девяносто сантиметров, девяносто килограммов, а я его не слышал. Он стоял где-то рядом, на этой лужайке, и я не мог понять где. Я опустился в стойку, поднял руки к лицу. Повернул голову вправо, влево.
Слева, чуть сзади, хрустнул гравий у фонтана.
Я развернулся и выбросил блок, и его кулак, опускавшийся мне на плечо, скользнул по моему предплечью. Касание. Он отскочил, и я услышал его смешок.
— Хорошо!
Теперь я знал, что делать. Он пользовался фонтаном. Вода глушила шаги, и он подходил ко мне со стороны воды, чтобы я его не слышал. Я сделал шаг от фонтана, в сторону яблони, туда, где было тихо.
Мы кружили так минут десять. Касание мне в рёбра. Касание ему в плечо. Он поймал меня подсечкой, и я сел на траву. Я поймал его за запястье, когда он шёл добивать, и он сел рядом. Дыхание, шорох, хруст гравия. Пот заливал глаза под повязкой. Кожа на руках начала чувствовать воздух, честное слово: я ощущал, как он двигается раньше, чем слышал.
Последний раз мы ударили одновременно. Мой кулак остановился у него на груди, его — у меня на шее. Мы оба замерли.
— Ничья, — сказал Хэнк.
Я стянул шарф с глаз. Свет ударил так, что я зажмурился. Хэнк рядом со мной тоже щурился, мокрый, красный, довольный.
А потом я увидел террасу.
На террасе стояла вся прислуга дома. Дворецкий Эббот, уже без всякой невозмутимости на лице. Толстая кухарка в белом фартуке, с половником в руке. Молоденькая горничная в чёрном платье и наколке, прижавшая к груди стопку полотенец. Садовник с граблями. И ещё какой-то парень в рабочем комбинезоне, видимо, шофёр Вандербильтов. Все пятеро стояли у балюстрады и смотрели на нас, разинув рты. Сколько они там проторчали, я не знал. Судя по всему, долго.