Ничего особенного — другое платье, домашнее, тёмно-синее, волосы не стянуты узлом, как на работе, а аккуратно причёсаны и прихвачены заколкой. Но я слишком часто видел Инну усталой, встревоженной, готовой в любую секунду сорваться куда-то по делу, чтобы не заметить разницы.
Она заметила, что я заметил.
— Ну? — спросила, пропуская меня внутрь. — Чего смотришь?
— Ничего.
— Очень содержательный ответ.
— Ты красивая.
Инна замерла.
Я и сам несколько удивился тому, насколько легко это произнёс.
Наверное, девятнадцатилетний Саша Шереметьев после таких слов уже мысленно бросился бы из окна. Я же прожил достаточно, чтобы знать простую вещь — если женщина красива и тебе хочется ей об этом сказать — иногда лучше просто сказать.
— Вот как, — проговорила Инна и отвернулась к столу. — Значит, сегодня действительно без расспросов.
— Обещал же.
— Мало ли чего мужчины обещают.
Вот это было уже новое — не испуганная Инна, не благодарная и не осторожная до состояния полной заторможенности, а молодая женщина, которая прекрасно знала, что сказала, и теперь чуть заметно улыбалась, ставя чайник.
Инна поставила передо мной стакан в подстаканнике, себе налила в чашку с маленькой трещиной у ручки.
— Сахару нет, — предупредила она.
— Пряники есть, а мне и без сахара хорошо.
— Ишь ты.
Она села напротив, потом почему-то передумала, поднялась и пересела сбоку, ближе к окну.
Теперь между нами оставался только угол стола.
Некоторое время мы говорили о всякой ерунде — о работе. Но не о моей — я твёрдо отказался рассказывать про сепараторы, котлы и дрожжи, заявив, что они мне и так снятся каждую ночь.
Инна рассказывала про женщину у них в артели, которая вечно путала ведомости, а потом всегда доказывала, что это не она, а бумаги сами «переложились». Про мастера, который ругался донельзя замысловатым образом, при женщинах заменяя каждое опасное слово на «гражданин», отчего получалось ещё неприличнее.
Потом вдруг спросила:
— А ты всегда такой?
— Какой?
— Вроде мальчишка совсем. А иной раз посмотришь — тебе будто лет сорок. Или даже пятьдесят. Взрослый, солидный человек.
Я едва не поперхнулся.
Глава 23
— Спасибо, — сказал я, откашлявшись. — Эк ты меня — враз в древние деды произвела, которым уж за пятьдесят.
Инна засмеялась.
— Я серьёзно, Саш. Повидала я этих, которым… за пятьдесят.
— А я, значит, несерьёзно? И вообще, не нравится мне, когда ты меня с какими-то старичками сравниваешь! — дал я волю молодому Шереметьеву.
— Вот сейчас — опять мальчишка, — Инна улыбалась.
— Ну и прекрасно. Значит, всё в порядке, а то я уж перепугался, что ты меня каким-то динозавром доисторическим считаешь.
Она покачала головой, но улыбаться не перестала.
— Не увиливай, Саша. Ты знаешь, о чём.
— Да ничего я не знаю! — отбивался я, но Инна лишь качала головой.
Пришлось в конце концов изобразить задумчивость.
— Не знаю, Ин. Наверное, война виновата — каждый день что-то решать надо, а если не решишь — потом уже поздно будет, быстро повзрослеешь. Ну или состаришься — если буду много знать.
Это было почти правдой, настолько близко к правде, насколько я вообще мог себе позволить. Инна некоторое время смотрела на меня, а потом тихо сказала:
— Может быть.
И, к моему облегчению, спрашивать больше не стала.
Мы допили чай. Пряников осталось всего два; один Инна всё-таки завернула мне в бумагу, несмотря на мои протесты.
— Лизе отдашь. Она небось тоже пряники любит.
— Откуда ты знаешь, что я сам его не съем?
— Не съешь; я ведь тебя уже немножко знаю.
Вот тут мне почему-то снова стало нечего ответить.
Инна тоже не стала продолжать. Пальцем собрала со стола несколько пряничных крошек, потом зачем-то снова разложила их по одной возле блюдца.
За окном уже темнело.
— Поздно, — сказал я наконец, чтобы хоть что-то сказать.
— Поздно, — согласилась она, но оставалась сидеть.
— Мне, наверное, идти надо… — проговорил я, но получилось это как-то неуверенно.
Инна ответила не сразу.
— Если надо, — коротко, лаконично, словно истинная спартанка.
И вот тут всё стало совсем нехорошо, потому что молодой Сашка внутри меня услышал совершенно ясно — не надо; и взрослый я услышал ровно то же самое.
Я всё-таки поднялся; Инна отвела глаза и вот это оказалось хуже всего. Скажи она «правильно», пойди сразу открывать дверь — было бы легче.
Но она осталась сидеть ещё несколько секунд, потом тоже встала.
— Ну, раз надо… — сказала она негромко со странным выражением, будто чуть обиженно, но всё-таки до дверей меня проводила.
— Зайдёшь ещё?
— Конечно, — поспешно сказал я.
— Только не через месяц, — и погрозила мне пальцем.
— Постараюсь раньше.
— Ты всё время «постараюсь», — сказала она с лёгким укором. — Иногда можно просто сказать «да».
— Да, — ответил я и вышел.
На лестнице было темно; лампочку, должно быть, опять выкрутили, в целях светомаскировки. Я спустился почти на ощупь и только во дворе понял, что всё ещё держу в руке свёрток с пряником.
Смешно.
Ещё два месяца назад все эти люди для меня существовали совершенно иначе, потому что я знал цифры, знал, сколько погибнет зимой. Знал нормы хлеба, даты их снижения, знал про Бадаевские склады, про Ладогу, про замёрзшие квартиры и трупы на улицах.
Про сотни тысяч погибших. Многие из которых лежали просто на улицах.
Статистика вообще удобная штука — потому что сотни тысяч невозможно представить; а одного человека — очень даже можно.
Маму, отца, Лизу; Ленку, которая непременно полезет туда, куда её никто не просит, если решит, что это нужно для дела.
Инну.
Корнея, которого я толком ещё и не знал.
Даже Наташу Говорову — со всей её нахальной уверенностью, что мир непременно должен устроиться именно так, как она задумала.
Они все оставались здесь, в городе, в том самом Ленинграде, про который я слишком хорошо знал, что будет дальше.
И как-то незаметно вышло так, что я уже не мог сказать себе — я сделал всё возможное, остальное не от меня зависит.
Нет, зависит, хотя бы немного; и, значит, надо делать ещё.
Я сунул руки в карманы и пошёл быстрее, стараясь думать не об оставшейся там, позади Инне, а про второй вагон с сепараторами.
Кирилл Сергеевич ещё при мне продиктовал Михаилу Ивановичу ему всё, что было известно — номер вагона, станцию отправления, груз, получателя.
Значит, если повезёт, завтра уже что-нибудь прояснится.
Хотя бы последнее место, где этот вагон его видели. Первый мы уже получили — двадцать четыре сепаратора, которые чуть не потерялись в рельсовых лабиринтах Сортировки, но всё-таки добрались до нас.
А второй вагон шёл следом, и вот о нём последние дни никто не мог сказать ничего определённого.
«В пути».
Очень удобные слова; это могло значить где-то под Тихвином, а могло — на какой-нибудь станции в двадцати километрах от города. И ещё могло означать, что вагон стоит в тупике, потому что паровоз сняли под воинский эшелон, документы потерялись, станцию разбомбили, а человек, который знал, куда его отправили, уже сам уехал неизвестно куда.
Утром всё началось совершенно обыкновенно — на опытной установке опять барахлил насос, на фабрике имени Микояна не хватало прокладок, а Лена с самого утра разыскивала обещанных райкомом слесарей, которые почему-то вместо нас оказались на другом заводе.
Словом, обычная жизнь.
Если, конечно, можно было назвать обычной жизнь, в которой каждое утро первым делом узнаёшь, куда за ночь дошёл фронт.
— Саша! Тебя к телефону!
— Кто?
— Не знаю. Мужчина какой-то. Говорит — срочно.
— Шереметьев слушает.
— Александр Сергеевич? — узнал я голос Кирилла Сергеевича. — Доброе утро, голубчик. Михаил Иванович кое-что выяснил насчёт вашего второго вагона.