– Стало быть, ты не идешь? – спросил князь.
– Я сказал: не хочу идти, но что не иду, не говорил. Раз уж Господь однажды покарал меня, этих рыцарей в друзья предназначив, стало быть я обязан сей крест нести до гроба. А туго придется, сабля Заглобы еще пригодится… Одного только не могу понять: какой будет толк, если мы все четверо головы сложим, потому уповаю, что ваша светлость погибели нашей допустить не захочет и не дозволит совершить такое безрассудство.
– Ты верный товарищ, – ответил князь, – весьма благородно с твоей стороны, что друзей оставлять не желаешь, но уповал ты на меня напрасно: я вашу жертву принимаю.
– Все пропало! – буркнул Заглоба и в совершенное пришел уныние.
В эту минуту в шатер вошел Фирлей, каштелян бельский.
– Светлейший князь, – сказал он, – мои люди схватили казака, который говорит, что нынче в ночь штурм назначен.
– Мне уже известно об этом, – ответил князь. – Все готово; пусть только с насыпкой новых валов поспешат.
– Уже заканчивают.
– Это хорошо! – сказал князь. – До вечера переберемся.
И затем обратился к четверке рыцарей:
– После штурма, если ночь выдастся темная, наилучшее время выходить.
– Как так? – удивился каштелян бельский. – Твоя светлость вылазку приготовляет?
– Вылазка своим чередом, – сказал князь, – я сам поведу отряд; сейчас не о том речь. Эти рыцари берутся прокрасться через вражеский стан и уведомить короля о нашем положении.
Каштелян, пораженный, широко раскрыл глаза и всех четырех поочередно обвел взглядом.
Князь довольно улыбнулся. Была за ним такая слабость: любил Иеремия, чтоб восхищались его людьми.
– О господи! – вскричал каштелян. – Значит, еще не перевелись такие души на свете? Да простит меня Бог! Я вас от этого смелого предприятия отговаривать не стану!..
Заглоба побагровел от злости, но промолчал, только засопел, как медведь, князь же, поразмыслив, обратился к друзьям с такими словами:
– Не хотелось бы мне, однако, понапрасну вашу кровь проливать, и всех четверых разом отпустить я не согласен. Поначалу пускай один идет; казаки, если его убьют, не преминут тот же час похвалиться, как уже сделали однажды, предав смерти моего слугу, которого схватили подо Львовом. А тогда, ежели первому не повезет, пойдет второй, а затем, в случае надобности, и третий, и четвертый. Но, быть может, первый проберется благополучно – зачем тогда других без нужды посылать на погибель?
– Ваша светлость… – перебил князя Скшетуский.
– Такова моя воля и приказ, – твердо сказал Иеремия. – А чтоб не было промежду вас спору, назначаю первым идти тому, кто вызвался первый.
– Это я! – воскликнул, просияв, пан Лонгинус.
– Нынче после штурма, если ночь выдастся темная, – повторил князь. – Писем к королю никаких не дам; что видел, сударь, то и расскажешь. А как знак возьми сей перстень.
Подбипятка с поклоном принял перстень, а князь сжал голову рыцаря обеими руками, потом поцеловал несколько раз в чело и сказал с волнением:
– Близок ты моему сердцу, словно брат родной… Да хранят тебя на пути твоем Вседержитель и Царица Небесная, воин божий! Аминь!
– Аминь! – повторили староста красноставский, пан Пшиемский и каштелян бельский.
У князя слезы стояли в глазах – вот кто истинный был отец солдатам! – и прочие прослезились, а у Подбипятки дрожь одушевления пробежала по телу и огонь запылал во всякой жилке; возликовала эта чистая, смиренная и геройская душа, согретая надеждой скорой жертвы.
– В истории записано будет имя твое! – воскликнул каштелян бельский.
– Non nobis, non nobis, sed nomine Tuo, Domine[198], – промолвил князь.
Рыцари вышли из шатра.
– Тьфу, что-то мне глотку схватило и не отпускает, а во рту горько, как от полыни, – сказал Заглоба. – И эти всё палят, разрази их гром!.. – добавил он, указывая на дымящиеся казацкие шанцы. – Ох, тяжело жить на свете! Что, пан Лонгин, твердо твое решение ехать?.. Да уж теперь ничего не изменишь! Храни тебя ангелы небесные… Хоть бы мор какой передушил этих хамов!
– Я должен с вами, судари, проститься, – сказал пан Лонгинус.
– Это почему? Ты куда? – спросил Заглоба.
– К ксендзу Муховецкому, братушка, на исповедь. Душу грешную надо очистить.
Сказавши так, пан Лонгинус поспешно зашагал к замку, а друзья повернули к валам. Скшетуский и Володыёвский молчали как убитые, Заглоба же рта не закрывал ни на минуту:
– Ком застрял в глотке и ни взад ни вперед. Вот не думал, что так жаль мне его будет. Нет на свете человека добродетельнее! Пусть попробует кто возразить – немедля в морду получит. О боже, боже! Я думал, каштелян бельский вас удержит, а он только масла в огонь подлил. Черт принес еретика этого! «В истории, говорит, будет записано твое имя!» Пускай его имя запишут, да только не на Лонгиновой шкуре. Чего б ему самому не отправиться? Небось у кальвиниста паршивого, как у них у всех, на ногах по шесть пальцев – ему и шагать легче. Нет, судари мои, мир все хуже делается, и не зря, видно, ксендз Жабковский скорый конец света пророчит. Давайте-ка посидим немного у валов да пойдем в замок, чтобы обществом приятеля нашего хотя бы до вечера насладиться.
Однако Подбипятка, исповедавшись и причастившись, остаток дня провел в молитвах и явился лишь вечером перед началом штурма, который был одним из самых ужаснейших, потому что казаки ударили как раз в ту минуту, когда войска с орудиями и повозками перебирались на свеженасыпанные валы. Поначалу казалось, ничтожные польские силы не сдержат натиска двухсоттысячной вражеской рати. Защитники крепости смешались с неприятелем – свой своего не мог отличить – и трижды так меж собой схватывались. Хмельницкий напряг все силы, поскольку и хан, и собственные полковники объявили ему, что этот штурм будет последним и впредь они намерены лишь голодом изнурять осажденных. Но все атаки в продолжение трех часов были отбиты с огромным уроном для нападающих: позднее разнесся слух, будто в этой битве пало около сорока тысяч вражеских воинов. И уж доподлинно известно, что после сражения целая груда знамен была брошена к ногам князя, – то был в самом деле последний большой штурм, после которого еще труднее времена настали, когда осаждающие подкапывались под валы, похищали повозки, беспрестанно стреляли, когда пришли беда и голод.
Неутомимый Иеремия немедля по окончании штурма повел падающих с ног солдат на вылазку, которая закончилась новым погромом врага, – и лишь после этого тишина объяла оба лагеря.
Ночь была теплая, но пасмурная. Четыре черные фигуры бесшумно и осторожно подвигались к восточной оконечности вала. То были пан Лонгинус, Заглоба, Скшетуский и Володыёвский.
– Пистолеты хорошенько укрой, чтобы порох не отсырел, – шептал Скшетуский. – Две хоругви всю ночь будут стоять наготове. Выстрелишь – примчимся на помощь.
– Темно, хоть глаз выколи! – пробормотал Заглоба.
– Оно и лучше, – сказал пан Лонгинус.
– А ну, тихо! – перебил его Володыёвский. – Я что-то слышу.
– Ерунда – умирающий какой-нибудь хрипит!..
– Главное, тебе до дубравы добраться…
– Господи Исусе! – вздохнул Заглоба, дрожа как в лихорадке.
– Через три часа начнет светать.
– Пора! – сказал пан Лонгинус.
– Пора, пора! – понизив голос, повторил Скшетуский. – Ступай с Богом!
– С Богом! С Богом!
– Прощайте, братья, и простите, ежели перед кем виновен.
– Ты виновен? О господи! – вскричал Заглоба, бросаясь ему в объятия.
И Скшетуский с Володыёвским поочередно облобызали друга. В эту минуту рыцари не смогли сдержать рвущихся из груди рыданий. Один лишь пан Лонгинус оставался спокоен, хотя и был до глубины души растроган.
– Прощайте! – еще раз повторил он.
И, приблизившись к гребню вала, спустился в ров; через минуту его черная тень показалась на другом краю рва, и, в последний раз послав товарищам прощальный привет, пан Лонгинус скрылся во мраке.