– Но сперва тебя схватят, мукам предадут и ужасную смерть измыслят. Нет, ты, однако, рехнулся! – сказал Заглоба.
– И все ж я пойду, братушка, – кротко ответил Подбипятка.
– Птице там не пролететь – из лука подстрелят. Они ж нас кругом, как барсука в норе, обложили.
– И все ж я пойду, – повторил литвин. – Всевышний мне позволил зарок исполнить – теперь я перед Ним в долгу.
– Нет, вы только на него поглядите! – кричал в отчаянии Заглоба. – Уж лучше сразу вели себе башку отрубить и из пушки выпалить по казацкому стану – только одна туда и есть дорога.
– Дозвольте, окажите милость! – взмолился литвин, складывая руки.
– Ну, нет! Один не пойдешь, я пойду с тобою, – сказал Скшетуский.
– И я с вами! – подхватил Володыёвский и по сабле рукою хлопнул.
– Чтоб вас черти! – вскричал, схватившись за голову, Заглоба. – Чтоб вам провалиться с вашим «И я! И я!», с геройством вашим! Мало им еще крови, мало пальбы, смертей мало! Не хватает того, что вокруг творится: нет, ищут, где бы скорее свернуть шею! Ну и катитесь к дьяволу, а меня оставьте в покое! Чтоб вам всем головы снесли…
И, вскочив, заметался по шатру как полоумный.
– Господь меня покарал! – кричал он. – Нет чтобы со степенными людьми водиться – с ветрогонами, старый дурак, спознался! И поделом мне!
Еще несколько времени он бегал взад-вперед точно в лихорадке, наконец, остановившись перед Скшетуским, заложил руки за спину и, уставясь ему в глаза, засопел грозно:
– Что я вам худого сделал, зачем толкаете в могилу?
– Упаси нас бог! – отвечал рыцарь. – С чего ты взял?
– Что пан Подбипятка такие несуразности говорит, не диво! У него весь ум в кулаки ушел, а с тех пор, как три наипустейшие турецкие башки снес, и последнего соображения лишился…
– Слухать гадко, – перебил его литвин.
– И этому я не дивлюсь, – продолжал Заглоба, тыча в Володыёвского пальцем. – Он любому казаку за голенище вспрыгнет либо прицепится к шароварам, как репей к собачьему хвосту, и скорей всех нас пролезет куда угодно. Ладно, на этих двоих не сошел Святой Дух, но когда и ты, сударь, вместо того чтобы от безумного шага удержать глупцов, только их подзуживаешь, заявляя, что сам пойдешь, и всех четверых нас на муки и верную смерть обречь хочешь, – это уж… последнее дело! Тьфу, черт, не ждал я такого от офицера, которого сам князь уважает за степенство.
– Как это четверых? – удивленно переспросил Скшетуский. – Неужто и ты, сударь?..
– Да, да! – вскричал, колотя себя кулаком в грудь, Заглоба. – И я тоже. Если который-нибудь один отправится или все трое – пойду и я с вами. Да падет моя кровь на ваши головы! В другой раз буду глядеть, с кем завожу дружбу.
– Ну и ну! – только и сказал Скшетуский.
Трое рыцарей бросились обнимать старого шляхтича, но он, всерьез осердясь, сопел и отпихивал их локтями, приговаривая:
– Отвяжитесь, ну вас к дьяволу! Обойдусь без иудиных поцелуев!
Вдруг на валах загремели мушкеты и пушки. Заглоба прислушался и сказал:
– Вот вам! Идите!
– Обычная перестрелка, – заметил Скшетуский.
– «Обычная перестрелка!» – передразнил его шляхтич. – Подумать только! Им еще мало. Войско от этой обычной перестрелки истаяло вполовину, а для них все детские забавы.
– Не кручинься, сударь, – сказал Подбипятка.
– Помолчал бы, литва-ботва! – рявкнул Заглоба. – Больше всех ведь повинен. Кто затеял эту безумную авантюру? Глупей, хоть тресни, нельзя было придумать!
– И все ж таки я пойду, братушка, – отвечал пан Лонгинус.
– Пойдешь, пойдешь! А я знаю почему! Нечего героя строить, тебя насквозь видно. Непорочность не терпится сбыть, вот и спешишь ее из крепости унести. Изо всех рыцарей ты наихудший, а не наилучший вовсе, потаскуха, продающая добродетель! Тьфу! Наказание Господне! Так-то! Не к королю ты поспешаешь – тебе бы на волю да взбрыкнуть хорошенько, как на выгоне жеребцу… Полюбуйтесь: рыцарь невинностью торгует! Омерзение, как Бог свят, чистое омерзение!
– Слухать гадко! – вскричал, затыкая уши, пан Лонгинус.
– Довольно пререкаться! – серьезно проговорил Скшетуский. – Подумаем лучше о деле!
– Погодите, Христа ради! – вмешался староста красноставский, до тех пор с изумлением слушавший речи Заглобы. – Великое это дело, но без князя мы решать не вправе. Нечего спорить, любезные судари. Вы на службе и обязаны слушаться приказов. Князь сейчас должен быть у себя. Пойдемте к нему, послушаем, что он на вашу пропозицию скажет.
– То же, что и я! – воскликнул Заглоба, и лицо его осветилось надеждой. – Идемте скорее.
Они вышли на майдан, уже осыпаемый пулями из казацких шанцев. Войско выстроилось у валов, которые издали казались уставлены ярмарочными ятками – столько на них было развешано старой пестрой одежды, кожухов, столько понаставлено повозок, изодранных палаток и всяческого роду предметов, могущих служить заслоном от пуль, так как порой по целым неделям стрельба не утихала ни днем ни ночью. И теперь над этими лохмотьями висела долгая голубоватая полоса дыма, а перед ними виднелись красные и желтые шеренги лежащих солдат, без устали стреляющих по ближайшим неприятельским шанцам. Сам майдан подобен был гигантской свалке; на ровной площадке, изрытой заступами, истоптанной копытами, даже травинки нигде не зеленелось. Только высились кучи свежей земли в тех местах, где солдаты рыли могилы и колодцы, да валялись там и сям обломки разбитых телег, орудий, бочек вперемешку с грудами обглоданных, выбеленных солнцем костей. А вот трупа конского нельзя было увидеть – всякий тотчас прибирался на прокормление войску, зато на глаза то и дело попадались горы железных, большей частию уже порыжелых от ржавчины пушечных ядер, которые каждый день обрушивал на этот клочок земли неприятель. Беспощадная война и голод на каждом шагу оставляли след. На пути рыцарям нашим встречались солдаты то большими, то малыми группами: одни уносили раненых и убитых, другие спешили к валам помочь товарищам, от усталости падающим с ног; лица у всех почернелые, осунувшиеся, заросшие, в глазах мрачный огонь, одежда выцветшая, изорванная, на голове зачастую вместо шапок и шлемов грязные тряпицы, оружие исковеркано. И невольно в уме возникал вопрос: что станется с этой горсткой неодолимых дотоле смельчаков, когда пройдет еще одна, еще две недели…
– Глядите, досточтимые судари, – говорил староста, – пора, пора оповестить его величество короля.
– Беда уже, как пес, щерит зубы, – отвечал маленький рыцарь.
– А что будет, когда лошадей съедим? – сказал Скшетуский.
Так переговариваясь, дошли до княжьих шатров, стоящих у правой оконечности вала; возле шатров толпилось более десятка конных рассыльных, задачей которых было развозить по лагерю приказы. Лошади их, кормленные искрошенной вяленой кониной и от этого постоянно страдающие нутром, взбрыкивали и вставали на дыбы, ни за что не желая стоять на месте. И так все кони во всех хоругвях: когда кавалерия теперь шла в атаку, чудилось, стадо кентавров или грифов несется по полю, более воздуха, нежели земли касаясь.
– Князь в шатре? – спросил староста у одного из гонцов.
– У него пан Пшиемский, – ответил тот.
Собеский вошел первым, не доложившись, а четверо рыцарей остались перед шатром.
Но в самом скором времени полог откинулся и высунул голову Пшиемский.
– Князь незамедлительно желает вас видеть, – сказал он.
Заглоба вошел в шатер, полный радужных надежд, так как полагал, что князь не захочет лучших своих рыцарей посылать на верную гибель, однако же он ошибся: не успели друзья поклониться, как Иеремия молвил:
– Сказывал мне пан староста о вашей готовности выйти из лагеря, и я лишь одобрить могу это благое намерение. Ничто не есть слишком большая жертва для отчизны.
– Мы пришли испросить позволения твоей светлости, – отвечал Скшетуский, – ибо только ты, ясновельможный князь, животом нашим распорядиться волен.
– Так вы все четверо идти хотите?
– Ваша светлость! – сказал Заглоба. – Это они хотят – не я. Бог свидетель: я сюда не похваляться пришел и не о заслугах своих напоминать, а если и напомню, то для того лишь, чтобы ни у кого не закралось подозрения, будто Заглоба струсил. Пан Скшетуский, Володыёвский и пан Подбипятка из Мышикишек – достойнейшие мужи, но и Бурляй, который от моей руки пал (о прочих подвигах умолчу), тоже великий был воитель, стоящий Бурдабута, Богуна и трех янычарских голов, – посему полагаю, что в искусстве рыцарском я им не уступлю. Но одно дело – храбрость, а совсем другое – безумие. Крыльями мы не наделены, а по земле не пробраться – это ясно как божий день.