Остальные атаманы принялись скрежетать зубами и лязгать саблями, а пан Скшетуский поднял голову еще выше и сказал вот что:
– Не думай, атаман кошевой, что смерти я боюсь, или жизнь спасаю, или невиновность свою доказываю. Шляхтичем будучи, судим я могу быть только равными себе и не перед судьями тут стою, но перед татями, не перед шляхтой, но перед холопами, не перед рыцарством, но перед варварством, и хорошо мне известно, что не избегну я смерти, которою вы тоже пополните меру своей неправоты. Смерть и мука передо мною, но за мною – могущество и возмездие целой Речи Посполитой, пред ней же да вострепещите все вы!
Непонятно почему, но гордый вид, высокая речь и упоминание Речи Посполитой произвели сильное впечатление. Атаманы молча поглядывали друг на друга. В какое-то мгновение показалось им, что перед ними не пленник, но грозный посланец могущественного народа. Тугай-бей буркнул:
– Сердитий лях!
– Сердитий лях! – повторил Хмельницкий.
Внезапные удары в дверь прервали дальнейший допрос. На майдане расправа над останками Татарчука и Барабаша как раз была закончена; товарищество прислало новую депутацию.
Более дюжины казаков, пьяных, окровавленных, взмокших, тяжко дышавших, ввалились в горницу. Переступив порог, они остановились и, простерши руки свои, еще дымившиеся кровью, заговорили:
– Товарищество кланяется панам начальству, – тут все они поклонились в пояс, – и просит выдать того ляха, щоб з ним пограти, як з Барабашом i Татарчуком.
– Выдать им ляха! – крикнул Чарнота.
– Не выдавать, – крикнули другие. – Пусть погодят! Он посол!
– На погибель ему! – раздались отдельные голоса.
Затем все замолкли, ожидая, что скажут кошевой и Хмельницкий.
– Товарищество просит, а ежели что – само возьмет! – повторили депутаты.
Казалось, что Скшетуский уже пропал и спасения ему не будет, когда Хмельницкий вдруг наклонился к уху Тугай-бея.
– Он твой пленник, – шепнул гетман. – Его татары взяли, он твой. Неужто позволишь его отнять? Это богатый шляхтич, да и князь Ярема за него золотом заплатит.
– Давайте ляха! – грознее прежнего требовали казаки.
Тугай-бей потянулся на своем седалище и встал. Лицо его во мгновение преобразилось: глаза расширились, словно у лесного кота, зубы оскалились. Внезапно он прыгнул к молодцам, требовавшим выдачи пленного.
– Прочь, козлы, собаки неверные! Рабы! Свинояди! – рявкнул он, схватив за бороды двух запорожцев и в ярости эти бороды дергая. – Прочь, пьяницы, твари нечистые! Скоты гнусные! Вы у меня ясырь пришли отнимать, а я вас вот так!.. Козлы! – Говоря это, он рвал бороды все новых молодцев, наконец, поваливши одного, принялся топтать его ногами. – На лицо, рабы, не то ясырями будете! Не то всю вашу Сечь ногами, как вас, потопчу! Дотла спалю, падалью вашей покрою!
Перепуганные депутаты пятились – грозный друг показал им, на что способен.
И удивительное дело: на Базавлуке стояло всего шесть тысяч ордынцев (правда, за ними был еще хан со всею крымской мощью), но в Сечи ведь находилось много более десяти тысяч молодцев, не считая тех, кого Хмельницкий уже загодя послал на Томаковку, и все-таки ни одного недовольного голоса не услышал Тугай-бей. Стало ясно, что способ, каким грозный мурза оставил за собой пленного, был единственно верным и был точно рассчитан, немедленно укротив запорожцев, которым татарская помощь была крайне необходима. Депутация кинулась на майдан, крича, что с ляхом поиграть не получится, что он пленник Тугай-бея, а Тугай-бей, каже, розсердився! «Бороды нам повырывал!» – кричали они. На майдане сразу же стали повторять: «Тугай-бей розсердився!» – «Розсердився! – горестно кричали толпы. – Розсердився!» – а спустя некоторое время какой-то пронзительный голос затянул у костра:
Гей, гей!
Тугай-бей!
Розсердився дуже!
Гей, гей!
Тугай-бей!
Не сердися, друже!
Сразу же тысяча голосов подхватила: «Гей, гей! Тугай-бей», и так возникла одна из тех песен, которые, можно сказать, вихрь потом разносил по всей Украине и касался ими струн лир и торбанов.
Но внезапно песня оборвалась, ибо в ворота со стороны Гассан-Баша влетели десятка два каких-то людей и, продираясь сквозь толпу и крича: «С дороги! С дороги!» – что было мочи устремились к дому рады. Атаманы собирались уже разойтись, когда новые эти гости вбежали в горницу.
– Письмо гетману! – кричал старый казак.
– Откуда вы?
– Мы чигиринские. День и ночь с письмом едем. Вот оно.
Хмельницкий взял письмо из рук казака и стал читать. Внезапно лицо его преобразилось, он прервал чтение и громким голосом сказал:
– Досточтимые господа атаманы! Великий гетман посылает на нас сына Стефана с войском. Война!
В комнате тихо зашумели, заговорили. Было ли это проявлением радости или потрясения – неясно. Хмельницкий вышел на середину и упер руки в боки, очи его метали молнии, а голос звучал грозно и повелительно:
– Куренные по куреням! Ударить на башне из пушек. Бочки с водкой разбить! Завтра чем свет выступаем!
С этой минуты на Сечи кончались сходки, советы атаманов, сеймы и главенствующая роль товарищества. Хмельницкий брал в руки неограниченную власть. Только что опасаясь, что разгулявшееся товарищество не послушается его, он вынужден был хитростью спасать пленника и коварством избавиться от недоброжелателей, а теперь он сделался господином жизни и смерти каждого. Так было всегда. До и после похода, хотя бы гетман уже и бывал выбран, толпа еще навязывала атаманам и кошевому свою волю, противиться которой было небезопасно. Но стоило протрубить поход, и товарищество становилось войском, подчинявшимся воинской дисциплине, куренные – офицерами, а гетман – вождем-диктатором.
Вот почему, услыхав приказы Хмельницкого, атаманы сразу бросились по своим куреням. Рада была закончена.
Спустя короткое время грохот пушек на воротах, ведущих из Гассан-Баша на сечевой майдан, потряс стены сечевого совета и разнесся угрюмым эхом по всему Чертомлыку, возвещая войну.
Возвестил он также и начало новой эпохи в истории двух народов, но об этом не знали ни пьяные сечевики, ни сам гетман запорожский.
Глава XII
Хмельницкий со Скшетуским пошли ночевать к кошевому, а с ними и Тугай-бей, из-за позднего времени решивший на Базавлук не возвращаться. Дикий бей обращался с наместником как с пленным, за которого будет немалый выкуп, а потому трактовал не как невольника и с уважением куда большим, нежели казаков, ибо в свое время встречал его при ханском дворе в качестве княжеского посла. Видя такое, кошевой пригласил Скшетуского в свою хату и соответственно тоже изменил с ним обращение. Старый атаман душой и телом был предан Хмельницкому и на раде, конечно, заметил, что Хмельницкий явно старался пленника спасти. Однако по-настоящему удивился кошевой, когда, едва вошед в хату, Хмельницкий обратился к Тугай-бею:
– Тугай-бей, сколько выкупа думаешь ты взять за этого пленного?
Тугай-бей глянул на Скшетуского и сказал:
– Ты говорил, что он человек знатный, а мне известно, что он посол грозного князя, а грозный князь своих в беде не оставит. Бисмиллах! Один заплатит, и другой заплатит – получается… – И Тугай-бей задумался. – Две тысячи талеров.
Хмельницкий спокойно сказал:
– Даю тебе эти две тысячи.
Татарин некоторое время раздумывал. Его раскосые глаза, казалось, насквозь проникали Хмельницкого.
– Ты дашь три, – сказал он.
– Почему я должен три давать, если ты собирался взять две?
– Потому, что раз тебе захотелось получить его, значит у тебя свой расчет, а раз свой расчет, дашь три.
– Он спас мне жизнь.
– Алла! За это стоит накинуть тысячу.
В торг вмешался Скшетуский.