Литмир - Электронная Библиотека

Любушин закрыл книжку и ушёл вниз. Жестянку я отнёс на место и привязал двойным найтовом, как привязывал после волны. Свечу в кладовой я задул в первом часу и долго ещё слушал, как на рейде отбивают склянки на испанских судах.

* * *

Утром двадцать четвёртого, по-здешнему восьмого марта, с берега звонили к обедне. Было воскресенье. Утреннюю бумагу я до света отнёс капитану, как носил теперь всякую, и написал в ней правду. Жара на шлюпе не было ни у кого.

Головнин позвал нас с Муравьёвым в восьмом часу. Бумага порта была у него на столе рядом с переводом, и перевод был муравьёвский, столбцом. Капитан прочёл его при мне ещё раз, до конца.

— Двенадцать и десять, Вершинин. Откуда?

Отвечал я так, как считаю пульс: по порядку и числами.

— Двенадцать стёкол и десять ниток легли в жестянку десятого января, когда я брал материю у Жуана. Столько же их было наутро после волны. Жестянку тогда сорвало с найтова, и я открыл её на мокром полу и пересчитал. Оба раза заливал её воском я сам. Под воском их не сосчитать, не вскрыв. Воск был цел до вчерашнего вечера.

— В ваших бумагах это число было?

— В латинской нет. Опись по медицинской части писана в Портсмуте, когда жестянки ещё не было. Матюшкин держал её в руках вчера первый раз, бумага же порта помечена пятым марта.

— Стало быть?

— Стало быть, число взяли в море, у открытой жестянки. Течь у нас своя, и ей полтора месяца.

Муравьёв записал это в ведомость.

— Кто видел её открытой? — спросил Головнин.

— Позвольте перо.

Список я писал при них. Вышел он в четыре строки, и всякого, кто в него попал, я знал по рукам.

Новицкий. Наутро после волны он сидел в лазарете в кресле, пока я считал на полу, и «дюжину» я сам назвал ему в январе, на обходе.

Скородумов. Десятого января он заходил за спиртом, когда стёкла лежали у меня на ящике в кладовой, при свече.

Прошка. Воск от Любушина носил мне он и держал свечу, пока я заливал.

Любушин. На этом имени перо у меня встало. Воск я брал у него по записке и записку писал своей рукой. Воску полфунта, на заливку двенадцати стёкол и десяти ниток оспенной материи. Вслух я ниток не называл никому. На бумаге назвал однажды, и бумага эта лежала у Любушина, подшитая к расходу.

Лежачих наутро после волны в лазарете было восемь, и Потапов с ними, на парусине вдоль переборки. Жестянку я открывал под койкой, на полу, спиной к ним, и с парусины её видно не было.

— Про полтора месяца я сказал рано, ваше высокоблагородие, — сказал я. — С записки число мог списать всякий, кому Арсений Кузьмич раскрывал книгу, и когда угодно — хоть вчера.

Головнин прочёл список до конца и положил его под перевод.

— Опросить всех четверых порознь, — сказал Муравьёв. — Нынче же, до обеда.

— Искать виноватого я не стану, — сказал я.

— Отчего? — спросил капитан.

— Начнём дознание, и виноватым выйдет тот, кто хуже всех объясняется. Потапов два дня носил нарыв, оттого что боялся списка. Скородумов рвёт по живому, как его выучили, и за себя скажет одно: что никто не помер. Прошка не скажет и этого. Сорок дней у всех ещё в ушах, и со страху человек назовёт кого угодно, лишь бы не себя.

— Что же вы предлагаете?

— Ждать следующего числа. Я его назову, и поглядим, в каком виде оно дойдёт до берега.

— Мне ехать к вице-королю о залоге, — сказал Головнин. — Песуэла спросит, кто на моём шлюпе говорит с его портом помимо меня. Ответить мне нужно именем.

— Имя, выбитое у служителя или у фельдшера, в Петербурге будет стоить меньше, чем пустое место при бумаге, где верно всякое число.

Капитан долго молчал. Я смотрел на муравьёвский столбец под его рукой и ждал, куда он повернёт.

— Ваше высокоблагородие, — сказал Муравьёв. — Сношение с берегом помимо капитана есть нарушение приказа. По службе я обязан произвести опрос и доложить. Ежели я его не произведу, отвечать мне.

Возразить ему мне было нечем. Всё, что он сказал, было в уставе, и капитан знал устав лучше меня.

— Опрос отложить до моего слова, — сказал Головнин. — Запишите, Матвей Иванович, что вы были против. Залог заплатить. Жестянку на берег не отдавать. Порту я отвечу сам. В Лиму поедете завтра, Вершинин. Нынче воскресенье, говорить там не с кем. И число ваше пусть дойдёт до берега прежде, чем мы снимемся. Не дойдёт — придёте к Матвею Ивановичу с именами.

Муравьёв записал и то и другое, по-своему, и подвёл под обоими черту.

* * *

Прошка нашёл меня в лазарете в первом часу пополудни.

— Вашбродь, на баке двое животом маются. Мокеев и Зотов, что вчера за водой ходили.

Мокеева я застал на гальюне. Сидел он на корточках, серый, в мелком поту, и тужился так, что на шее вздувались жилы. Выходила из него ложечка слизи, розовой от крови, и после неё он тужился снова. Зотов лежал на рундуке, поджав колени, и стонал сквозь зубы. Бегал он с полуночи уже одиннадцать раз и не помнил, ел ли что с утра.

Шёл я по порядку. Пульс у Мокеева был сто, у Зотова девяносто. Языки у обоих были обложены белым до самого корня. Живот мягкий, и резь сидела внизу слева, там, где кишка уходит в таз. Лоб я потрогал тыльной стороной ладони: жар был небольшой. Рвоты ни у того, ни у другого, и икры я помял обоим, ища судорогу, и не нашёл.

Новицкий сидел в кресле у дверей лазарета и смотрел, как я мою руки.

— Холера? — спросил он.

Ответил я громче, чем нужно было для одного Новицкого. У люка толпились баковые, и с бака по шлюпу полчаса уже ходило другое слово: «жёлтая».

— Нет, ваше благородие. Рвоты нет, судорог нет. Выходит из них мало, со слизью и с кровью, и тужатся они впустую. Холера льёт водой, вёдрами, и сводит икры. Белки у обоих чистые, жёлтой тут нет.

— Кровавый понос, — сказал Новицкий.

— Он. С берега.

Так и вышло. Вчера партия в восемь человек ходила за водой и на рынок у мола. Ели все вместе у торговки сырую рыбу в кислом соку с перцем, какую тут продают с лотков, и пили из анкерка со шлюпки. Анкерок к полудню опустел, жара не спадала, и Мокеев с Зотовым пошли к источнику за молом, откуда торговки черпают вёдрами. Прочие терпели до шлюпа. Этим шестерым я помял животы и про стул спросил поимённо, и у всех было чисто.

Шесть дней назад я пугал Муравьёва кровавым поносом с немытого настила. Пришёл он с берега, из-за мола, и настил был тут ни при чём.

Порядок я завёл тот, что пробовал в Рио у ирмау Бенту, только рук у меня тут было вдоволь. Больных я положил на носу за парусиной, поближе к отдельной бадье, и приставил к бадье одного человека. Воду кок кипятил в особом котле. Лекарскую воду, соль с патокой, я отвешивал сам, на аптечных весах. Пить велел помалу: глоток и через минуту ещё. Сидеть при них велел, пока не выпьют. Над койкой Мокеева я повесил дощечку и расчертил её мелом надвое. Слева — кружки выпитые, справа — сколько раз вышло. Рисовый и овсяный отвар разрешил, квас запретил. Миски их Прошка пометил смолой, и руки каждый, кто к ним подходил, мыл с уксусом.

Потом я пошёл к Головнину.

— Бочки мы наливаем у реки, — сказал я. — Источник за молом другой, и пили из него двое. Всё одно прошу всю воду для питья кипятить в котле. Скажу я — станут пить из бочки, как пили. Скажете вы — станут пить из котла.

— Скажу, — ответил Головнин.

К вечеру Муравьёв объявил приказ у грот-мачты, тем же голосом, каким урезал прежде порцию, и у камбуза, я видел, поставили часового с кружкой на цепи.

Скородумов пришёл ко мне на нос, когда стемнело. Мокеев к тому времени выпил четыре кружки. Справа на дощечке набралось восемь чёрточек.

— Каломели бы им, вашбродь, — сказал Скородумов. — С ревенём. Выгнать, что в нём сидит. Водой я и в Рио поил, девятнадцать человек поил. Так там крови не было.

— Не дам.

— А ежели помрёт? Завтра вы в Лиме, они у меня на руках. С кого спросят?

Говорил он громко, и на последнем слове голос у него сел.

8
{"b":"981674","o":1}