Литмир - Электронная Библиотека

Следом закатал рукав Кондратьев, одной рукой, здоровой.

— И меня, вашбродь! В левую!

— Тебе не возьмётся. Рубец у тебя вон какой, как печать.

— Так хоть поцарапайте, — сказал Кондратьев. — Для компании.

Бак загоготал. Обоих я привил в тот же час и по тем же правилам, и Литке вписал их в журнал под Потаповым, хотя в семерых не было ни того, ни другого.

Марков выздоравливал. Краснота встала на третьи сутки у самой подмышки и пошла назад, и узлы под пальцами помягчели. Рука его ещё долго не шла выше плеча, и Евдокимов посадил его к парусному мастеру, на ту же лавку, где сидел Кондратьев. У Евдокимова с Кондратьевым к пятому дню поднялись пузыри ложные, пустые, как я и ждал, и сошли, не налившись. Цепь они не продлили ни на день. Держалась она на Потапове да на Наумшине, и струп Потапова, когда отпадёт, ляжет в склянку к кальяоским.

Случай я записал полностью, со всеми числами, с угольными чертами Тихонова, с тряпицей и с отказом от крови.

* * *

По людям я ходил с октября и находил то больного, то напуганного. Теперь я пошёл по бумаге. Кальяоский пакет вскрыли между нашим трапом и берегом. У фалрепа в тот день стоял Любушин, с мешком в английскую контору, и мешок ушёл на баркасе, который нашёл нам Лобанов.

Повод у меня был законный. Расход корпии и спирта по моей описи надо было свести с ревизорской книгой, и Любушин мне обрадовался.

— Вот это по-нашему, — сказал он и почесал пером за ухом. — Со мной редко кто сверяется. Всё больше верят на слово. Потом в Кронштадте ревизия, и кто виноват? Ревизор.

Корпию мы свели по неделям.

— В марте выдан фунт корпии, — говорил он, водя пером. — А у вас за март израсходовано полфунта. Другая половина где?

— В апреле, Арсений Кузьмич, на культю Фёдорова и на Маркова. Апрелем у меня и записана.

— Апрелем, — согласился он, нашёл и просиял. — Вот. Сошлось.

Спирт сошёлся до кружки. Любушин листал книгу назад, к Горну, к Рио, показывая мне, как у него всё стоит столбцом. На Рио я попросил его остановиться.

Страницы по Рио были мне знакомы. Апельсины корзинами, лимоны, лук, и под ними его счёт, построенный на завтрашнем дне, тот самый, который я ему одному на шлюпе прощал. Куплено у купца в долг, по векселю, к уплате из казённых в Кальяо. До сих пор завтрашний день в его книге всегда наступал. В Рио он впервые не наступил. Строки об уплате не было. Ниже стояла другая, иными чернилами и мельче. «Закрыто. Восемнадцатого февраля». И ни полушки расхода против неё.

Восемнадцатого февраля, по испанскому счёту второго марта, мы стали на якорь в Кальяо, и в тот же день в Лиме простили вексель из Рио, на человека с нашего шлюпа. Двадцать первого, по-испански пятого, Тихонов отдал Любушину у фалрепа пакет с моими числами. Между двумя числами вышло три дня. В эти три дня, в карантине, Любушин засиживался над книгой у грот-люка, под фонарём, и раз я застал его там за полночь. Думал я тогда, что он считает воду.

Взгляд мой на строке он заметил. Уши его покраснели, медленно, от мочек вверх, и книгу он закрыл, заложив палец на Рио.

— Это казённое, — сказал он. — К лекарской части не идёт. К Петропавловску всё сойдётся. Казённые придут, и сойдётся.

Я смотрел на его уши и на палец, заложенный в книгу. Купленный, говорил Новицкий, ходит гладкий. Этот ходил напуганный. Торжества я в себе не нашёл. Сидел передо мной честный человек с одной дурной привычкой, и на этой привычке его взяли.

— Сколько ж в табакерке теперь живого, Андрей Ильич? — спросил он, когда я был уже в дверях, как спрашивал всякий раз.

— Восемнадцать, — сказал я.

Числа этого в жестянке не было и быть не могло. Я положил его, как кладут метку на бочку: ежели оно выйдет на берег, выйдет оно от Любушина, и другого пути у него нет. Этого числа я не называл больше никому. В журнал на себя я вписал его в тот же вечер, одной строкой. «Одиннадцатого апреля. Л. Восемнадцать». Капитану я не доложил. Мы с ним условились ждать числа, которое сойдётся, и это покуда не сошлось.

Филатова я встретил наверху, когда поднялся из каморки. Стоял он у борта, с ровным своим пробором, и щурился на море.

— По книгам пошли? — сказал он. — Про секреты я вам дважды говорил, скажу и в третий. Тайны на военном корабле хранит капитан. А ежели их начинает хранить подлекарь, это уже секрет. И секреты на кораблях всегда кончаются одинаково.

Прежде я ему на это молчал.

— Кончаются, Никандр Иванович, — сказал я. — Тем, что подлекарь думает на того, кто ему про секреты толкует. Я на вас думал. Долго.

— Гм, — брови его поднялись. — И что же надумали?

— Что зря.

Засмеялся он легко, с удовольствием, и лицо у него стало ещё приятнее.

— Это вы мне комплимент или себе выговор?

— Себе.

Он кивнул и пошёл на ют.

* * *

Евдокимов при мне поставил Ермакова и Жуана на одно дело, вдвоём. Парусину на баркасе надо было снять, старую, прелую, и пришить новую, вдвоём. Один держит, другой шьёт, потом наоборот.

Слышал я их с бака, издали.

— Держи край, — сказал Ермаков.

— Сам держи. Я своё шью.

— Держать, выходит, найдёныш не умеет.

— Писать умеет кто? Ты умеешь, — сказал Жуан. — Вот и пиши.

Шили они до вечера, и каждый своё. Ночью прошёл шквал, и утром в баркасе плескалась вода по щиколотку. Посерёдке парусины, вдоль киля, зияла щель в две ладони. Ермаков прошил свою половину от носа, ровным частым стежком. Жуан прошил свою от кормы. Оба дошли до середины и встали, и держать другому не стал ни тот, ни другой.

Я стоял у фок-мачты и видел, как Евдокимов поглядел на щель, потом на воду в баркасе, потом на обоих. Голоса он не повысил.

— К помпам, — сказал он. — Нынче ночью, вне очереди. Оба. На одно коромысло.

Ночью, на обходе, я застал их у помпы. Коромысло ходило только враз, вверх и вниз, и они качали враз, не глядя друг на друга и не говоря ни слова. Мириться они не мирились.

Утром Ермаков пришёл ко мне с натруженной спиной и лёг ничком.

— Вы бы боцману слово сказали, — пробурчал он в подушку.

— Мог бы, — сказал я и взялся за узел.

* * *

С пятнадцатого Фёдоров стал раздавать вещи.

Свидетельство на него подписали ещё в Кальяо, Новицкий первым, я под ним. Сдать его должны были в Петропавловске, после Кадьяка, и Фёдоров про это знал. Про прощание он не обмолвился ни словом. Нож отдал Кондратьеву, у того свой сломался о рею. Бритву Прошке.

— На что она мне, — сказал он. — Бриться мне теперь не для кого.

— А мне для кого? — спросил Прошка.

— Тебе для лекаря. Он небритых не любит.

Новый правый сапог Пурначев носил с того утра, как я отнял Фёдорову ногу. Теперь Фёдоров отдал ему и старый, казённый, тоже правый.

— На подмётки. Из голенища, глядишь, кому-нибудь пара выйдет.

Пурначев, три зимы тачавший сапоги у дяди, при мне повертел сапог, помял голенище и поглядел на Жуана, на его босые ноги, на старый рубец через всю левую ступню.

— Медяку станет, — сказал он. — Ежели к Кадьяку не вырастет.

С того вечера у Фёдорова на баке стали собираться. Хлебного вина не было, чарку всякий выпивал свою к обеду, и только. Сидели. Пурначев на колене тачал Жуану башмаки из фёдоровского голенища, шилом и дратвой. Наумшин тянул вполголоса что-то долгое, не выговаривая слов. Кондратьев врал про свою деревню, где все девки до одной ждали его у плетня. Жуан приносил с камбуза, что оставалось от котла, ставил миску на бухту и ел со всеми, хотя звали его не все.

Прошка лез с вопросами.

— А в Охотске, дядя, что? А трактом сколько идти? А в инвалидной команде чего делают?

— А ты, Прошка, после Кронштадта куда? — спросил Фёдоров.

— Куда вашбродь, туда и я.

— Тогда бритву береги, — сказал я.

Бак грохнул. Разговор пошёл про то, кто куда денется по отставке. Потапов божился, что заведёт в Кронштадте кабак и меня станет поить первым, в долг, Пурначев собирался к дяде, Кондратьев жениться. Про себя Фёдоров не сказал ничего.

23
{"b":"981674","o":1}