Дверь в сени распахнулась, впуская в избу морозный дух, запах сосновых опилок и железа.
— Глаша! — пророкотал его низкий бас, разносясь по дому.
— Здесь я, Захар, — отозвалась она с мягкой улыбкой, выходя навстречу.
Громов скинул тяжелые рукавицы на лавку, стянул шапку и замер, оглядывая жену. За эти месяцы Глаша расцвела еще краше. Домашний холщовый сарафан глубокого брусничного цвета подчеркивал ее статную, аппетитную фигуру: налитую грудь, узкую талию и крутые бедра, которые Захар теперь никому не позволял даже взглядом задеть. Ее русые волосы были уложены в тяжелую косу вокруг головы, а на щеках играл здоровый румянец.
Мужчина подошел вплотную, обдал ее жаром разгоряченного работой тела и, не разуваясь в сенях, сгреб в охапку. Его сильные, мозолистые руки сомкнулись на ее талии, приподнимая над полом.
— Умаялся? — Глаша обвила руками его шею, уткнувшись носом в колючую щеку, пахнущую морозом и табаком.
— С делянки только, — выдохнул он ей в губы, оглаживая ладонями мягкие бока. — Мост в овраге до ума довели, перила поставили. Теперь хоть на танке езжай, никакой ливень не снесет.
— И хорошо, — тихо рассмеялась она. — А то еще одна пасечница в твою берлогу забрести надумает.
Захар нахмурил густые брови, но в уголках его темных глаз блеснули теплые искры. Он опустил ее на пол, однако рук с бедер не убрал, прижав к себе вплотную.
— Не забредут. Все знают: у Медведя одна хозяйка на весь век. Других во двор не пущу.
Его губы накрыли ее рот уверенным, хозяйским поцелуем — глубоким, собственническим, но полным той неподдельной заботы, от которой у Глаши сладко замирало сердце.
Оторвавшись от ее губ, Захар полез во внутренний карман куртки и достал сверток из мягкой замши:
— Держи. Из райцентра мужики с почты передали. Сам заказывал.
Глаша развернула ткань. На ее ладони блеснули тяжелые серебряные сережки тонкой работы с каплями прозрачного медового янтаря внутри — точь-в-точь под цвет ее волос.
— Захар… Красота какая, — ахнула она, поднимая на него сияющие васильковые глаза. — Зачем такие траты?
— Чтобы Медовое видело, как Громов свою жену бережет, — отрезал он, надевая одну сережку на ее маленькое ушко своими крупными пальцами. — Надевай к празднику. А пироги твои на всю улицу дух пустили. Накрывай, хозяйка.
За окном сгущались синие осенние сумерки, первый робкий снег ложился на крышу крепкого сруба, а в избе пахло печью, сдобой и покоем, который уже никто не мог разрушить.