Врангель, раз тетрадь всё равно была при нём, взялся считать сахар. На третий день он принёс мне расчёт. При нынешнем расходе сахару хватало на восемнадцать дней.
Цифра мне не понравилась, и Врангель, глядя на меня, сказал, что ему она тоже не нравится.
По трапу в эти дни я ходил боком, держась левой рукой за поручень и не поворачиваясь. На третьей ступени всякий раз брало в боку, и я научился брать эту ступень на выдохе. Кашлять я себе не давал. Когда было надо, прижимал к боку свёрнутую рукавицу и кашлял в неё, и так было легче.
* * *
Неделю мы шли галсами, почти не продвигаясь.
Солнца мы не видели, и штурман Никифоров клал на карту полуденную точку по счислению. Всякая новая точка ложилась почти туда же, где лежала вчерашняя. Дни шли одинаковые. Снег, лёд на снастях, смена галса, час наверху, кипяток у камбуза — и опять сначала.
На четвёртый день, при большом крене, Фёдорова сорвало с парусины вместе с лубком, и он проехал по палубе лазарета до переборки. Лубок я переложил, шину стянул заново. Рана разошлась по трём стежкам, и я отворил её шире и промыл. К вечеру она шла чисто.
Снова пришла цинга. На утреннем осмотре было четверо с рыхлыми дёснами, на третий день стало пятеро, к концу недели — семеро. Я смотрел им рты при фонаре, отворачивая губу пальцем, и дёсны у всех семерых кровили от одного касания. Врангель вёл свою тетрадь по ногам исправно, и цифры в ней выходили хуже, чем я ждал. У троих к вечеру отекали голени, и ямка от пальца держалась долго. У двоих на голенях пошли пятна, мелкие, багровые, у корней волос.
Лимонного сока в бутылях под маслом, если делить до Кальяо, выходило по ложке в день на семерых. Столько я и отдавал — по ложке утром, — и восьмого человека поить было бы уже нечем. Англичане дают своим матросам по три четверти унции всякий день, всем подряд, с грогом. Моей ложке, я знал, до этого было далеко.
Цинготных я снял с марсов. С такими ногами на рею не лезут, и марсовых стало меньше, оставшимся выходило лезть чаще.
Горох на парусине в холоде всходил худо. Ростки выходили белыми и вялыми и ложились на парусину, едва поднявшись. Поставить плошки к камбузу, в тепло, я не мог. Камбуз топили по счёту поленьев, и у плиты грелись марсовые.
Капусту я считал по дням. Остаток в бочках я поделил на число людей и на число дней до Кальяо, считая от нынешнего дня, и расчёт не сходился на девять дней. Врангель пересчитал на своей дощечке и получил то же.
— Девять дней, Андрей Ильич.
— Девять.
До месяца, какой простоял у Горна Блай, нам было ещё далеко, и девяти дней у меня уже не сходилось.
Новицкий всю эту неделю провёл в кресле. Ногу ему я мерил шнурком, и узелок что ни вечер ложился выше прежнего места, и губы у него под утро снова синели.
Прошка принёс кота на руках, показать. Дымок за неделю поймал в хлебной камере трёх крыс, и Прошка сложил их у двери лазарета в ряд, для моего счёта. За всю неделю это было единственное хорошее число.
* * *
В те же дни Литке вёл свой столбец в журнале погоды и сводил его с числами Матюшкина, склянка к склянке. За эти недели он увидел в нём то, чего не видел штурман Никифоров. Перед каждым заходом ветра к западу барометр за шесть часов давал один и тот же ход. Сперва падал на две линии, потом стоял, потом падал ещё. Литке выписал это на отдельный лист, по дням и по склянкам, и пошёл к Головнину сам, первым. Через Врангеля он не пошёл.
Я сидел в углу капитанской каюты, куда пришёл с утренним докладом, и слушал, как он докладывает. Говорил он быстро, сбиваясь; лист в руке подрагивал. Головнин слушал, не поднимая глаз от листа, и раз спросил, по какому барометру. Литке ответил, что по своему и что барометр в кают-компании врёт на полторы линии, и это тоже выписано.
Головнин сказал, что проверит на следующей смене галса. Я пришёл с докладом и на другой день, когда барометр пошёл тем же ходом, который Литке показал на листе, и капитан послал сказать на вахту, чтобы готовились к повороту. Через шесть часов ветер зашёл к западу. Галс сменили на час раньше, чем сменили бы, и я видел с трапа, как Головнин, проходя по шканцам, остановился возле Литке.
— Хорошо, мичман, — сказал он.
Врангель, узнав об этом, пришёл к Литке на шканцы и при всех пожал ему руку. Литке покраснел до ушей и ничего не сказал. Вечером за столом он говорил, как рассказывал мне потом Матюшкин, полчаса, не переводя духа, про барометр и про Кука.
Две недели назад он отвечал штурману в три слова и отдавал свою широту Врангелю. Лекарства я ему никакого не давал. Я дал ему отдельный столбец и право ставить под ним собственную подпись — этого хватило. Записывать это я не стал. В тетради у меня не было графы и для этого.
* * *
Ночью меня разбудил Прошка.
— Вашбродь. У Фёдорова нога горячая. И от повязки пахнет.
Я встал, придерживая бок, и пошёл за ним. Фёдоров не спал. Лицо у него было серое, губы сухие, и он смотрел на меня и молчал. Пульс под пальцами бежал за сотню, мелкий, частый.
Повязку я снимал медленно; Прошка светил мне из-за плеча и дышал в затылок. Края раны разошлись. Кожа вокруг была красная, а ближе к ране отливала зеленью, и пахло от неё сладко и тяжело. Я нажал пальцем повыше раны, и под кожей хрустнуло. Тот же хруст я слышал у себя в боку, под седьмым ребром. Только под пальцем у меня была не кость.
Под кожей был газ. В моё время это звали газовой гангреной, здесь — антоновым огнём, и средство от него было одно. Оно лежало в наборе, под замком, и называлось пилой. Трюмная вода несла в себе всё, что стекало с палубы, — от дёгтя до навоза из-под коровы, — и всё это попало Фёдорову в рану в первый же час. Сидело оно глубоко, и рана над ним затягивалась сверху. На крене её разорвало заново, и с того дня прошло двое суток.
Резать надо было выше колена, и нынче. Завтра огонь уйдёт в бедро. Так режут вдвоём. Один оттягивает кожу и мясо кверху, другой пилит, быстро, пока у человека хватает сердца. Держать больного мог Скородумов. Пилить на шлюпе умели двое, Новицкий и я.
Я поднял правую руку и посмотрел, как она держится. Пальцы стояли ровно. Я вдохнул глубже — бок дёрнуло, и рука опустилась на палец.
Руки у меня однажды уже кончались, в прошлой жизни. Последние семь лет я проходил, держа их в карманах халата.
Потом я оглянулся на Новицкого. Он спал в кресле у переборки, с головой на подпорке. Встать к столу он не мог.
До рассвета оставалась пара часов, и пилить было некому.
Глава 13
Пилить было некому. Я сел на рундук против кресла и стал считать руки.
Прошка стоял надо мной с фонарём и ждал. Фонарь я у него взял и поставил на пол, а самого послал на камбуз сказать, чтобы к свету было два ведра кипятку и чтобы грели сейчас, не дожидаясь кока.
В строю у нас стояло сто двадцать два человека из ста двадцати девяти списочных, и ни один из ста двадцати двух пилы в руках не держал. Вне строя было семеро. Фёдоров на столе, Новицкий в кресле, двое зашитых после волны — на холоде раны у них сходились медленно. Потапов с рукой на перевязи и двое простуженных за парусиной. Резать выходило вчетвером, и все четверо были тут же, в лазарете: Новицкий, я, Скородумов и Прошка. Считал я их про себя, по одному, тем же порядком, каким на утреннем осмотре считаю дёсны.
У Новицкого держала правая кисть. Корпус не держал. Сидеть он мог, пока подпорки Амвросия подпирали ему спину, стоять не мог вовсе. Встань он к столу — через четверть часа его пришлось бы класть рядом с Фёдоровым.
У меня держало всё, кроме вдоха. На один ход пилы нужен один выдох, и выдохов у меня было столько, сколько вытерпят рёбра. Рёбер хватит на восемь движений, может статься, на десять. На четверть часа работы ножом их не хватит. Лоскут режут согнувшись, долго, и где-нибудь на середине я выпрямлюсь, чтобы вдохнуть, и лоскут испорчу.